Любовь напротив
Шрифт:
В то лето Париж изнывал от невыносимой жары; горожане купались в Сене рядом с площадью Трокадеро, прямо напротив дворца Шайо, плескались в фонтанах Люксембургского сада. Каждый раз, приходя к Алекс и Шаму, я злорадно констатировал, что воздух у них в комнате раскалялся все больше и больше, на мансарде под цинковой крышей уже продохнуть нельзя было. Но и в этом пекле они пытались жить обычной жизнью: Шам писал картины, Алекс рисовала, читала, мечтала… но по вечерам они уходили к Сене. Если их не было у реки, вы могли быть уверены, что найдете их на травке где-нибудь в садах Марсова поля. Я следил за малейшими изменениями настроения и проявлением нетерпения у Алекс, уверенный, что она не сможет долго выдержать те условия жизни, которые предлагал ей Шам. Я забегал к ним без всякого повода и с удовольствием замечал торопливость, с которой они открывали мне дверь, словно мое присутствие приносило им облегчение. Во всяком случае, я надеялся, верил и хотел, чтобы это было так. Кроме того, я часто — иногда даже по нескольку раз за день — посещал малышку Джульетту из дома напротив, чтобы посмотреть, что у них происходит, когда они считают себя вдали от посторонних глаз. Джульетта дала мне второй ключ от своей комнаты, и теперь даже в ее отсутствие я мог следить,
А они тем временем задыхались в своей прокаленной солнцем мансарде. Алекс почти все время ходила полуголой… а иногда вообще нагишом. На расстоянии ее красота больше, чем когда-либо, выглядела неземной: она словно расплывалась, окутанная мерцающей световой оболочкой; впечатление было таким, что я смотрю на нее то ли через водяную завесу, то ли глазами, полными слез. Великолепие ее тела притягивало к себе весь свет, и мне казалось, что я смотрю прекрасный фильм, вот только у проектора, демонстрирующего его, не настроена резкость. Но детали, которых я не видел, я представлял себе с потрясающей четкостью. Как ни странно, я был спокоен: желание отступало на задний план — я получал эстетическое наслаждение от одного лишь наблюдения за ее грациозными движениями. Признаюсь, несколько раз у меня случались неконтролируемые поллюции — скорее раздражающие, чем приносящие удовлетворение, — и я кончал прямо на шторы, за которыми прятался. Нет, нет, меня интересовала не нагота Алекс, просто я хотел знать, что происходит между ними… и будет ли это тело когда-нибудь моим. Я хотел знать, смогу ли когда-нибудь освободить Алекс от чар Шама, от чар, которые почти со страхом испытывал на себе сам, потому что чувствовал, насколько он меня подавлял; точно так же он должен был подавлять и ее в том случае, если бы у меня с ней что-нибудь получилось.
Зной на мансарде царил невыносимый, как, впрочем, и там, откуда я за ними наблюдал. В таких условиях Шам и Алекс просто не могли жить нормально. Повязав вокруг бедер махровое полотенце, Шам стоял у мольберта и пытался писать, но у него ничего не получалось. Несколько раз я видел, как он, отложив кисти, шел к Алекс и обнимал ее; а еще я был свидетелем, как они… какими словами описать то невероятное усилие, которое они, казалось, прикладывали, чтобы соприкоснуться телами? Да, жара под раскаленной крышей убивала всякую чувственность не только во мне, но и в них тоже. Разрядить нервное напряжение помогали, разве что, отдельные короткие оргазмы. Но, прячась за шторами в комнатке Джульетты, я надеялся, прежде всего, стать свидетелем их растущей раздражительности и неприязни: едва ли можно оставаться спокойным, задыхаясь и изнывая от жары в тесной комнатенке… Ведь так можно и возненавидеть друг друга? В самом деле, я с удовольствием замечал усталость на лице Алекс, когда Шам начинал говорить с ней, и я, хоть и не мог слышать их разговор, вполне отчетливо представлял себе, что могла бы сказать в подобных условиях любая женщина. Казалось, я читал это по ее губам — так мне хотелось увидеть ее сытой по горло своим избранником и этой жарой. Может быть, думал я, настанет день, когда ей раз и навсегда надоест такая жизнь, отсутствие свежего воздуха, тесная комнатушка; может быть, она откажется от неустроенности жалкого бытия, предложенного ей Шамом?.. Тогда как я, Дени Денан, смогу освободить ее, обеспечу любые ее безумства и капризы, дам ей все то, что Шам никогда не сможет дать. И в то же время я не мог представить потери Шама. Следовало признать, что я любил их обоих, любил то единое существо, которым они были.
Со своей стороны, Мариетта, казалось, все больше и больше «подсаживалась» на них; из-за этой пары и той странной, необъяснимой любви, которую я испытывал к Алекс и Шаму, она просила меня, — как их близкого друга, — взять на себя роль Шама-блондина, влюбленного в «параллельную» Алекс, которую играла она сама, неосознанно копируя оригинал вплоть до жестов, причем были моменты, когда в своем поведении она и вовсе поднималась на один уровень с образцом, с которого лепила какую-то часть своей гибкой и легко трансформируемой личности. Мне даже казалось, что в страстных порывах, в глубине новых и необычных для Мари удовольствий я замечал нечто, присущее только Алекс. Известно, что ни одна настоящая актриса никогда не сможет менять сущности по собственному желанию, если только не будет их «красть», «заимствовать», «копировать» с окружающих, при этом глубоко внедряя вглубь собственного сознания. Для большинства людей жить, чувствовать и ощущать — естественные процессы, которые не ставят перед ними никаких личностных проблем. Как правило, люди поразительно однозначны, чего не скажешь о прирожденных актерах. Прирожденные актеры и актрисы должны признать, что они отмечены странным свойством, можно сказать — проклятием. Они ни на миг не остаются наедине с самими собой; в них вмещается все человечество; они — это все мы в одном лице; в них «обитают» все те, кто жил, живет и будет жить. Чтобы вынести этот тяжкий груз, необходим фундамент в виде абсолютной бесчувственности, утверждал Дидро. В этом и заключается его знаменитый парадокс: чем меньше они чувствуют, тем лучше играют, говорил он. Я думаю, что он ошибался только отчасти. Согласен, разум любого великого актера полностью подчиняет себе его игру, но удивительным и выходящим за рамки парадокса является то, что в процессе игры актер чувствует внутренне — не разумом, но телом, да, своей плотью и кровью — те эмоции, которые изображает внешне. Как бы это точнее выразиться? Можно сказать, что он играет сразу на двух уровнях. Он безучастно показывает то, что предлагает его роль, и в то же время в глубине души живет страстями того смертного, которого воплощает; он стареет с ним; он отдает ему трепет своего смертного сердца. В том, что я говорю, нет никакого пафоса, есть только глубокое понимание состояния актера и того напряжения, которое он выдерживает. Я был красив и молод; я сыграл немало значительных ролей и теперь могу сказать, что благодаря им прожил несколько жизней. И страсти, кипевшие в них, состарили меня на несколько столетий..
Ну, ладно! Но что касается личности Маридоны, то собственной у нее, по правде говоря, не было. Она не только божественно воплощала свои роли, вообще вся ее жизнь напоминала эстафетную скачку, в ходе которой она пересаживалась с одной «лошади» на другую, заимствуя то у одной, то
— Ты помнишь скандал, который поднялся в Голливуде в связи с личным дневником Мэри Астор?
— Что-то не припоминаю… Личный дневник Мэри Астор?
Мари подозрительно посмотрела на меня. Она опасалась, что я расставлял ей очередную ловушку.
— Ну да! Этот дневник полетел в костер почти в то же время, что и фильм Стернберга «Дьявол — это женщина»: стоит лишь прикоснуться к этой священной — но какой наполненной! — пустоте, которой является тайна женщины, как тут же находятся инквизиторы, всегда готовые поджечь костер для ведьмы. Мужской род во все века сжигал тайны женского рода из страха познать их, разве не так?
— Но зачем ты мне все это рассказываешь? — она смотрела на меня, не скрывая растущего раздражения.
— Почему бы и тебе не написать свой личный дневник, а, Мариетта? Тебе доводилось хоть раз заглядывать себе в душу?
— К чему ты клонишь, Дени?
— Ну, согласись, что в данный момент мы оба заполняем свои пустоты весьма забавными ролями, разве не так?
— Ты хочешь сказать…
— Да, я хочу сказать, что они нас возбуждают.
Она засмеялась, удивленная таким неожиданным возвращением к Алекс и Шаму и моим взглядом на странную дружбу, которая все больше и больше сближала наши… пары.
— В принципе, это не так уж плохо. Я бы об этом никогда и не подумала… То, что есть в них, каким-то загадочным образом переходит к нам. В чем-то ты прав, Дени, с некоторых пор мне кажется, что я снова влюбляюсь в тебя.
Мари задумалась, и после непродолжительного молчания продолжила:
— И все же, это странно… я никогда не испытывала желания переспать с Шамом… при этом временами у меня возникает впечатление, что ты у него что-то украл… и вот это его нечто в тебе меня, действительно, возбуждает… но он сам — нет. То, что существует между нею и им — да, но он без нее — нет. Возможно, именно эта смесь ее и его в тебе как раз и есть то самое, что волнует меня…
Тут я хочу сказать, что дальнейшее чтение этих записок было бы разумным продолжать, памятуя об этом удивительном откровении Мари. Как я уже говорил, я не люблю того, что называют «историями», я питаю отвращение к писателям, о которых по любому поводу говорят, что они замечательные «рассказчики»… или того хуже — «прирожденные рассказчики». Я ненавижу то, что «разворачивается», — складывается впечатление, будто то, что «разворачивается», прежде было свернуто каким-то хитроумным ловкачом; и даже фильм, который «разворачивается», хоть на сей раз этот термин вполне уместен — через некоторое время начинает утомлять меня, ибо, если он «разворачивается», то рано или поздно становятся видны ниточки штампов, которые ведут действие к неизбежно ожидаемому финалу.
Но вернемся к тому странному влечению, которое испытывала Мариетта к необычной и возбуждающей любви, связывавшей Алекс и Шама, любви, на которую Жак Верне наклеил глупый ярлык «страстной». Да, эта «страсть», если угодно, встала поперек тех привычек, чувств и планов, которые еще объединяли нас с Мариеттой. До поры, до времени между нами все «разворачивалось» нормально. Но с того момента, как Мари стала Доной… и даже Маридоной, я, напротив, разочаровался в профессии актера и в силу определенных обстоятельств и духа противоречия был вынужден оставаться в стороне от всяких компромиссов; в этой ситуации, когда мои достоинства обернулись минусом по сравнению с головокружительным успехом моей жены, мне оставалось лишь признать собственную несостоятельность и, как следствие, копировать стиль Эриха, гения, которым я восхищался именно за его сознательно «проваленные» шедевры. «Если это и есть „успех“, тогда я хочу быть неудачником», — постоянно твердил я Мариетте, которая жаждала «успеха» именно такого рода. Ах, сколько кавычек! Но они подчеркивают тот тон, которым я старался донести свои отрицательные оценки до Доны, которая внезапно стала объектом фанатичного поклонения толпы ничтожных дураков. По правде говоря, разве не приятно открыто презирать французское кино, — как, впрочем, и его зрителей, — лишенное величия и амбиций, и опускать ниже плинтуса крошку Мари, которая так глупо гордится тем, что стала одной из его звезд? За исключением отдельных режиссеров, таких как Ренуар[53], Виго[54] и, конечно, Бунюэль, я относился к европейским кинематографистам как своего рода отступникам. Те, кто отправились за океан и подчинились кодексу Голливуда, позволили себе опасно «заигрывать» с показной добродетелью, лицемерием и особенно с глупостью основных голливудских принципов, выработанных знаменитыми Р. П. Дэниелом, А. Лордом, С. Дж. Мартином Куигли и Уиллом Г. Хейсом[55], чьи имена должны навечно сохраниться в нашей памяти, потому что именно им мы обязаны извращениям и порокам в этом кино.