Любовь первого Романова
Шрифт:
– Угадал! Я из самой Москвы, града стольного, белокаменного. И на той Москве сваха первая. Знатным людям пригожа, в боярские палаты вхожа. Недавно просватала бояр Салтыковых, Бориса Михалыча и Михайлу Михалыча, государевых дворецкого и кравчего. Нашла им невест красавиц, приданым богатых, в обхождении тароватых.
– Салтыковых? Ну-ну! – недоверчиво протянул Иван Хлопов. – Я говорю, не поздно ли свататься? Не знаю, как на Москве, а у нас в Коломне в пост сватают, а на Красную горку свадьбы играют.
– То посадскому или мужику надобно жениться перед весенней пашней, они не жену, а работницу в дом берут. Боярыням проса не сажать, рожь белыми ручками не жать. Ныне, слышно, не только Салтыковы, сам государь замыслил сочетаться законным браком. Изо всех городов в Белокаменную повезут дочерей боярских и дворянских. Будет их тысяча или более. Из них государь изберет себе нареченную невесту, чтобы божью заповедь исполнить и свое царство рождением наследника упрочить. Что скажешь, каким словом накажешь?
– Я-то? – Хлопов потер кулаками слипавшиеся глаза. – Коли великий государь с боярами порешил жениться, так ему, великому государю с боярами, виднее.
– Надобно тебе отправить дочь на государев смотр.
– Машку, что ли? – хрипло хохотнул Иван Хлопов. – Ты что? Белены объелась?
– Погоди, брат, – приподнялся с лавки Гаврила, кряхтя и охая от головной боли. – Пошто нам, Хлоповым, в великом деле не поучаствовать? Чай, мы не из последних! А ежели Машке нужно будет по такому случаю справить цветное платье, то я за казной не постою. – Гаврила тряхнул калитой, подвешенной к поясу, и калита, изрядно отощавшая от многодневной пирушки, отозвалась скудным серебряным звоном.
– Что пустое молоть! – отмахнулся Иван. – Ты, сваха, дело говори! За кого Машку сватают? За Павлина Васильева сына Огалина? Али за Торусу Ивана сына Колемина? У кого недоросль али новик? Может, у Зюзикиных али Пестуновых?
– Что ты мне мелкопоместных в нос суешь! – озлилась сваха. – Битый час толкую, что я сваха московская первостатейная. К тебе на двор не своей волей и не своим хотеньем приехала.
– Кто же жених? – недоуменно хлопал глазами Небылица Хлопов.
Сваха встала перед ним, уперла руки в толстые бока и провозгласила громко и торжественно, как бирюч на площади:
– Великий государь, царь и великий князь Михаил Федорович всея Руси! Вот кто жених!
Гаврила Хлопов громко икнул и в испуге прикрыл рот ладонью, а Небылица просто прирос к лавке. Сваха, довольная впечатлением, которое произвели ее слова, добавила уже мягче и доверительнее:
– Теща твоя, Федора, велела тайно передать. Ну-ка подставляй ухо!
Она нагнулась к Небылице и что-то зашептала, но тот как сидел столбом, так и не шелохнулся, очевидно, не поняв ни слова. Сваха глянула на него, безнадежно махнула рукой и поманила Гаврилу. Тот послушно подставил ухо. Был Гаврила с тяжкого похмелья, но все равно соображал быстрее брата, и когда сваха кончила шептать, засиял от восторга. Схватив восьмипудовую женщину на руки, он легко, словно перышко оторвал от пола и закружил в дикой пляске.
– Вина! Лучшего! Заедки ставь на стол! Что есть в печи, все на стол мечи! – ревел он во всю глотку. – Братец, очнись! Счастье какое! Милость неизреченная!
Вдоль брусяной стены жарко истопленной мыленки сидели нагие невесты. На краюшке одной из лавок примостилась Марья Хлопова. Примостилась, потому что почти всю лавку занимала полная распаренная молодка, широкая и мягкая, как лебяжья перина со взбитыми подушками грудей. Молодка сидела, приосанившись, гордая своей изобильной красой, а Марье, наоборот, было неуютно и стыдно без одежды. Она крепко сжимала ноги и прикрывала грудь сорочкой.
Пол мыленки, устроенной в верхних хоромах, был сплошь покрыт свинцовыми листами, крепко опаянными по швам аглицким оловом, дабы вода не протекла в подклеть. На свинцовом полу набросан мелко рубленный можжевельник для духа. По лавкам положены пучки разных трав. Душистое сено было покрыто полотном. Изразцовая печь с каменкой, наполненной полевым круглым каменьем, дышала жаром. Марья сначала заняла место наверху на полке, но когда бабы-повитухи поддали пару, плеснув ядреного квасу на раскаленный докрасна сорник, она задохнулась и опрометью перебежала вниз на лавку. В густом квасном пару не было видно повитух, только слышались их отрывочные восклицания и грубые шутки. Бабы двигались вдоль лавок и осматривали невест. Дошла очередь до Марьи. Старшая повитуха велела ей встать, грубо повернула, разжала руки, стыдливо прижатые к низу живота, и разочарованно цокнула языком:
– Не годишься, мяса еще не нагуляла! Бери пример с соседушки. Есть за что ухватиться!
Повитуха смачно шлепнула по толстой ляжке распаренную молодку, и та взвизгнула на всю мыльню. Марья выбежала в мовные сени. Посреди сеней стоял стол, на котором лежала разная мовная стряпня – веники, войлочные колпаки, тафтяные опахала. Среди стряпни была брошена одежда невест. Марья нашла свое платье и начала одеваться сама, не дожидаясь сенных девок.
Со всех городов Русской земли привезли невест на царский смотр. Привезли под страхом великой опалы и нещадного наказания тому из дворян, кто дерзнет утаить девицу на выданье. Сначала их отбирали воеводы в съезжих избах, потом самых красивых отправили в Москву. Таких набралось пятьсот. Каждую привезли в сопровождении многочисленных родственников. Москва еще не полностью отстроилась, приезжие ютились у московской родни, в избах и амбарах, иногда просто под навесами во дворах. Все смотрели друг на друга с подозрением, жадно внимали любому слуху, хулили чужих и нахваливали своих невест. Никому не было покоя и многие из посадских в сердцах говорили, что лучше бы дворяне своих дочерей в воду посажали, чем баламутить народ.
Марью Хлопову обряжали всей родней, ближней и дальней. Шили и переделывали цветное платье, с великими трудами собрали кузню – золотые и серебряные украшения. Больше, правда, надеялись на бабушкины ожерелья и серьги, но по приезде в Москву выяснилось, что Федора всю свою кузню уже пожертвовала обители, которую выбрала для монашеского житья. Пришлось многое покупать. В Коломне хотя бы верили в долг, а Москва ничему не верила: ни слезам, ни клятвенным обещаниям. Отец только зубами поскрипывал, когда московские купчишки заламывали безбожные цены.
Каждый день двадцать-тридцать невест привозили на государев двор, где их испытывали верхние боярыни. Девицам велели прохаживаться по светлице поодиночке. Марья замечала, что многие посмеиваются над ее нарядами. Одно у нее было доброе – черные лисы, которых подарил Гаврила Хлопов, и отливавшие серебром соболя, которых прислал поносить на царском смотре троюродный дядя Мирон Хлопов. Оба родственника раньше служили письменными головами в Сибирской земле, и таких зверей, что водились у них в сундуках, не было ни у кого из невест. Но меха мехами, а вот ее платье было пошито не по-московски, и серьги были с одной подвеской, тогда как у других невест подвески висели в три яруса от мочек до плеч. Грубых золотых обручей на запястье вообще никто не носил, у всех невест запястья обвивали тонкие изящные цепочки. Марья слышала, как за ее спиной хихикали: «В три молота стегано! Серпуховского дела! Каменья в них лалы – на Неглинной брали». Вернувшись со смотрин, Марья от досады забросила злополучные обручи в самый дальний угол. И кто только из коломенских родственников сберег дурацкую кузню со времен Ивана Калиты!