Любовь-весенняя страна
Шрифт:
И запоздало я скорблю — не смог остановиться.
Как много пробуксовок и передозировок.
Я весь в изнеможенье, скорее бы паденье.
Я тороплю и тороплюсь!
Но сколько можно, сколько? Я развалюсь, я расколюсь на мелкие осколки.
Но я отваги наберусь и наконец остановлюсь.
По сторонам я оглянусь и, может, в чём-то разберусь.
Сменю я установку, возьму переигровку. Поскольку наслажденье всегда в освобожденье.
Когда-то, не помню уж точно когда, на свет
Ответить не смог, хоть промчались года, на уйму вопросов заветных.
Зачем-то на землю ложится туман, всё зыбко, размыто, нечётко.
Неверные тени, какой-то обман, и дождик бормочет о чём-то.
О чём он хлопочет? Что хочет сказать? Иль в страшных грехах повиниться? Боюсь, не придётся об этом узнать, придётся с незнаньем смириться.
От звука, который никто не издал, доходит какое-то эхо.
О чём-то скрипит и старуха-изба, ровесница страшного века.
И ночь для чего-то сменяется днём, куда-то несутся минуты.
Зачем-то разрушен родительский дом, и сердце болит почему-то.
О чём-то кричат меж собою грачи, земля проплывает под ними.
А я всё пытаюсь припомнить в ночи какое-то женское имя.
Зачем-то бежит по теченью вода, зачем-то листва опадает.
И жизнь утекает куда-то. Куда?
Куда и зачем утекает?
Кончается всё. Видно, я не пойму загадок, что мучают с детства.
И эти «куда-то», «о чём-то», «к чему» я вам оставляю в наследство.
КАПРИЗНАЯ ПАМЯТЬ
У памяти моей дурное свойство — любая пакость будет долго тлеть.
Хочу прогнать больное беспокойство, но не могу себя преодолеть.
Как в безразмерной «камере храненья», в сознанье чемоданы и мешки, в которых накопились оскорбленья, обиды, униженья и щелчки.
Не в силах изменить свою природу, я поимённо помню всех врагов. Обиды-шрамы ноют в непогоду.
К прощенью я, простите, не готов.
В самом себе копаюсь я капризно, на свалке памяти я чёрт-те что храню. Обидчиков повычеркав из жизни, я их в воображенье хороню.
Конечно, признавать всё это стыдно, и я раскрыл свой неприглядный вид.
Я очень плох! И это очевидно!
Моё сознанье — летопись обид! 3
Я летал над ночною землёй, занимались рассветные сумерки... Каркал голос — бесплотный и злой, будто я и судьба моя умерли.
Начинался меж тем новый день, захотелось мне с ним прошвырнуться. Нацепил я луну набекрень и гулял над Китаем и Турцией.
Я свободен от всех и от вся!
Не подумайте дурно, но с облака я на землю дождём пролился, а потом прогремел, словно колокол.
Пусть не прав я, пускай виноват.
Ну, пописал и пукнул нечаянно.
Но они ж из зениток палят!
Разве это сосуществование?
Тут цунами я с цепи спустил, то есть дул пред собой и покрикивал, мрак ужасный нарочно сгустил, пилотировал с воплями дикими.
Люди, бросьте меня донимать!
Дайте жить-поживать, как мне хочется. Просто в небе люблю я летать, среди звёзд, облаков, в одиночестве.
Лесная речка вьётся средь деревьев. Там, где мелеет, убыстряет ход.
Река несёт печальные потери, но неизменно движется вперёд.
В неё спускают всякие отбросы, живую душу глушит динамит.
Она лишь плачет и покорно сносит огромность угнетений и обид.
Петляет, изгибается, виляет, в препятствие уткнётся — обойдёт.
Но на реку ничто не повлияет, она обратно, вспять, не потечёт.
Встречая на своём пути плотину, речушка разливается окрест, так в правоте своей неукротима, как будто она Лена или Днестр.
Иные реки катятся в болото, иные испускают злую вонь...
В живой реке пленительные ноты, живой воды живительный огонь.
Опять прокол, падение, осечка.
Растёт утрат необратимый счёт.
Ты должен быть, как та простая речка, что знает своё дело и течёт.
* * *
Касса справок не даёт, фирма веников не вяжет. Нам всего недостаёт, нам всегда, везде откажут.
Запрещён проезд и въезд, всё, что нужно, дефицитно. Только кто-то что-то ест вкусно, дёшево и скрытно.
«Накось — выкуси» живём, главное для нас — бороться! Если ж плохо. Ясно, в том виноваты инородцы.
1987
САГА О ХОРОШЕМ ЧЕЛОВЕКЕ
Он был хороший человек и знал, что он хороший!
И с этим знаньем прожил век, хорошестью обросший.
Совсем не глуп, но не умён и как-то неталантлив...
Но всё же что-то было в нём — воспитан и галантен.
Был в меру лыс и в меру тощ, и в меру толст, пожалуй.
А в общем, просто был хорош, отменный, право, малый.
С узбеком он всегда узбек, с татарином — татарин.
Он очень славный человек и компанейский парень.
В охотку пил, со смаком ел, коль в гости приглашали.
И барышни в свою постель его душевно звали.
Он в основном не делал зла, был, значит, положителен. Судьба его так берегла, что стал он долгожителем. Менялось всё в стране: момент, эпохи и формации, а он застыл, как монумент с «хорошей» репутацией.
Стал изрекать и излучать хорошесть то и дело.
И мне о нём стихи писать, пожалуй, надоело.
1996