Любовные похождения Джакомо Казановы
Шрифт:
Не прошло и суток, как я вывесил объявление, что выигрыши по билетам, на коих стоит моя подпись, будут выплачиваться в конторе на улице Сен-Дени на другой день после тиража. В результате того все явились играть в моей конторе. Доход мой составлял шесть процентов от сбора. Пятьдесят или шестьдесят приказчиков из других контор имели глупость пожаловаться на меня Кальзабиджи. Тот неизменно отвечал, что они вольны сделать то же, что и я, но для этого надобны деньги.
В первый тираж сбор мой составил сорок тысяч ливров. Через час после тиража приказчик принес мне расходную книгу и показал, что мы должны уплатить от семнадцати до восемнадцати тысяч ливров, причем все за «амбы»; я выдал ему деньги. Он же сам также разбогател, ибо, хоть и не просил, а получал чаевые от клиентов, отчета я с него
Лотерея принесла дохода на шестьсот тысяч, при общем сборе в два миллиона. Один только Париж выложил четыреста тысяч ливров. На другой день обедал я у г-на дю Верне вместе с Кальзабиджи, и мы с удовольствием слушали его сетования, что выигрыш слишком велик. На весь Париж выиграли всего восемнадцать-двадцать «терн» – ставки небольшие, но создавшие, тем не менее, блестящую репутацию лотерее. Страсти разгорались, и мы поняли, что второй тираж даст двойной сбор. За столом, к немалому моему удовольствию, все стали в шутку бранить меня за проделанную мною операцию. Кальзабиджи уверял, что ловкий этот ход обеспечил мне ренту в сто двадцать тысяч франков, что вчистую разорило всех прочих сборщиков. Г-н дю Верне отвечал, что и сам нередко проделывал подобные трюки, и поелику и остальные сборщики вправе поступить так же, это только повысило престиж лотереи.
Во втором тираже «терна» на сорок тысяч ливров заставила меня одалживать деньги. Сбор принес шестьдесят тысяч, но накануне тиража я обязан был сдавать кассу биржевому маклеру.
В шикарных домах, где я бывал, в фойе театров, едва завидев меня, все давали мне деньги и просили поставить за них как мне заблагорассудится и выдать им билеты, ибо ничего в этом не смыслили. Мне приходилось носить с собой билеты на большие и малые суммы, я предлагал их на выбор и возвращался домой с карманами, полными золота. У других сборщиков такой привилегии не было: это были не те люди, каких принимают в свете. Я один разъезжал в карете; это создавало мне имя и открывало кредит. Париж был тем городом, – и остается таковым, – где судят по одежке; и нет второй такой страны, где столь легко сим пользоваться.
Всю жизнь Казанова был любимцем трех интернациональных групп: танцовщиц, высшей аристократии и мошенников.
Но теперь, когда читатель вполне осведомлен о лотерее, я стану упоминать о ней только при случае.
Спустя месяц после приезда моего в Париж мой брат Франческо, художник, тот самый, с коим покинул я сей город в 1752 году, прибыл из Дрездена: четыре года, что он там провел, он снимал копии с лучших батальных полотен знаменитой галереи [39] . Свиделись мы с радостью, но когда я предложил ему использовать свои знакомства в высшем свете, дабы доставить ему место в Академии, он отвечал, что не нуждается в протекции. Он написал картину, изображающую битву, выставил ее в Лувре и был единогласно принят. Академия дала за его полотно двенадцать тысяч ливров.
39
Дрезденская галерея.
Став академиком, брат мой прославился и за двадцать шесть лет заработал почти миллион, но любовь к роскоши и два неудачных брака разорили его. <…>
Театральные фойе – это чудесные подмостки, где всякий желающий может поупражняться в искусстве завязывать интрижки. Сия приятная школа немалому меня обучила; для начала свел я близкое знакомство с их записными донжуанами и немало преуспел, научившись не выказывать ни малейших притязаний, действуя не столь непоследовательно, сколь без последствий. Надобно было лишь всегда держать наготове кошелек, но речь шла о сущем пустяке: расход был всегда менее доставленного удовольствия. Я знал, что так или иначе получу все, что мне причитается.
Камилла, актриса и танцовщица Итальянской комедии, каковую полюбил я еще семь лет тому назад в Фонтебло, привлекала меня более прочих благодаря удовольствиям, что неизменно находил я в ее домике у Белой заставы, где жила она со своим любовником, графом д’Эгревиль,
Кроме возлюбленного более прочих выделяла она графа де Ла Тур д’Оверня. Сей знатный господин боготворил ее, но был не столь богат, чтобы располагать ею полностью, и принужден был довольствоваться тем малым, что ему оставалось. Про него говорили, что он на вторых ролях. Она почти задаром содержала для него некую девушку, которую, можно сказать, ему подарила, заметив его к ней расположение в ту пору, когда та была ее служанкой. Граф де Ла Тур снял для нее в Париже меблированную комнату на улице Таран и неизменно повторял, что любит ее как подарок милейшей Камиллы. Нередко брал он ее с собою ужинать на Белую заставу. Было ей пятнадцать лет: скромная, наивная простушка, она говорила любовнику, что никогда не простила бы ему измены, разве что только с Камиллой, которой надобно уступать, ибо ей обязана она своим счастьем. Я так влюбился в эту девочку, что частенько ужинал у Камиллы с единственной мыслью увидать ее и насладиться простодушными ее речами, забавлявшими всех собравшихся. Я, насколько мог, сдерживал себя, но был столь влюблен, что всякий раз, вставая из-за стола, впадал в тоску, не видя возможности излечиться от страсти обычным путем. Я бы сделался посмешищем, если б кто догадался, а Камилла принялась бы безжалостно высмеивать меня. Но однажды случай исцелил меня от этой страсти, и вот при каких обстоятельствах.
Казанова выражает собою всего тогдашнего человека известного сословия, со всеми тогдашними мнениями, уклонениями, верованиями, идеалами, нравственными понятиями, со всем этим особенным взглядом на жизнь так резко от личающимся от взгляда нашего девятнадцатого столетия.
Домик Камиллы располагался у Белой заставы, и однажды, когда гости стали расходиться, я послал за экипажем, дабы воротиться домой. Но поелику засиделись мы за столом до часу ночи, слуга мой объявил, что коляски в сей час не сыскать. Граф де Ла Тур сказал, что отвезет меня и стеснений при этом не будет, хотя карета его была двухместная.
– Моя малышка, – сказал он, – сядет к нам на колени.
Разумеется, я соглашаюсь, и вот мы в карете: граф слева от меня, а Бабет устроилась на наших коленях. Охваченный желанием, стремлюсь я воспользоваться случаем и, не теряя времени, ибо кучер гнал вовсю, беру ее руку, пожимаю, она пожимает мою; в знак благодарности я подношу ручку ее к губам, покрываю ее беззвучными поцелуями и, горя нетерпением убедить ее в моей страсти, действую так, как обычно диктует природа, и в самый чудный момент раздается голос де Ла Тура:
– Благодарю вас, дорогой друг, за любезное обхождение, столь свойственное вашей нации; я и не надеялся удостоиться его; надеюсь, это не было ошибкой.
Услышав эти ужасные слова, я убираю руку – и касаюсь рукава его сюртука; в такие минуты невозможно сохранить присутствие духа, тем более что при сих словах он расхохотался, а это бы смутило кого угодно. Я отпускаю руку, не в силах ни смеяться, ни оправдываться. Бабет спрашивала друга, отчего это он так развеселился, но едва тот пытался объяснить, как его вновь разбирал смех, я же молчал и чувствовал себя полным дураком. По счастью, карета остановилась, слуга мой открыл дверцу, я вышел и, пожелав им спокойной ночи, поднялся к себе. Де Ла Тур пожелал мне того же, хохоча до упаду. Сам я начал смеяться лишь через полчаса; история и впрямь была потешная, но все же для меня – скорее обидная и досадная, ведь мне предстояло выслушивать ото всех насмешки.