Люди Домино
Шрифт:
Мы только-только выехали с Камбервелл-Грин, когда у меня в кармане задребезжал мобильник, словно выражая единение с кошмаром, который творился вокруг.
В трубке были слышны трески и шумы, как в старой кинохронике, и я не сразу узнал голос.
— Генри? Это я.
— Кто?
— Мистер Джаспер. Хотя теперь вам уже следует знать. Мое имя… мое настоящее имя — Ричард Прайс.
Я задумался на мгновение.
— Это мне должно о чем-то говорить?
— Нет, я просто подумал… Я подумал, что вы должны знать мое настоящее имя.
— Спасибо. — Я просто не знал,
— Быстро увядаю.
Я спросил его не без некоторой доли раздражения, что это, черт возьми, должно означать.
— Я в номере отеля, — сказал он. — Очень дорогого. Очень чистого. Такой важный человек, как я, мне кажется, должен умереть в чистом месте.
— Что вы там делаете? Вы можете как-нибудь вмешаться? Этот снег, или как его там, он что-то делает с людьми.
Джаспер снисходительно хихикнул, словно мать, которая слушает восторженные впечатления своего маленького сынишки о его первом дне в школе.
— Я наглотался таблеток, Генри. Много таблеток.
— Бога ради, да скажите вы, для чего?
— Потому что я прикоснулся к ней.
— Прикоснулся к кому?
— Только один раз. Я хочу, чтобы это было абсолютно ясно. Я прикоснулся к ней всего один раз. Но я должен был это сделать. Вы понимаете? И какой мужчина не сделал бы того же?
— К кому? К кому вы прикоснулись?
— К богине, Генри. К новой Эстелле. Она была идеальна. Между ног у нее все так гладко. — Он засопел. — Вы меня прощаете, Генри? Мне крайне необходимо, чтобы вы меня простили.
— Не думаю, что теперь это имеет какое-то значение, — сказал я, глядя, как громадные черные хлопья, словно камикадзе, бросаются на стекла машины.
— Все кончено. Грядет великий змий. — Мистер Джаспер (Ричард Прайс) издал сухой скрежещущий звук, который вскоре перешел в жуткий безудержный кашель. — Вы видели снег?
— Конечно.
— Знаете, что это такое?
— Я… я не уверен.
— Это амперсанд, Генри. Амперсанд, льющийся с небес.
Новые хрипы, потом тишина в трубке, и снег повалил еще гуще, еще плотнее, чем прежде, — бесконечно, безжалостно заливая город, словно слезами.
24
Всего три дня потребовалось Лондону, чтобы погрузиться в полный хаос. Город охотно принял его, с готовностью поменяв своих прежних благоразумных почитателей, склонных к едва сдерживаемой невозмутимости и докучливому порядку, на нового обожателя, этого непревзойденного мастера паники, анархии и страха.
На квартиру мы приехали во второй половине дня. Несколько раз за время поездки водитель порывался выкинуть нас из машины. Он говорил, что хочет бежать, убраться к чертям из города, прежде чем разразится катастрофа. И только остановка у еще одного банкомата, где я выбрал всю остававшуюся на моем счете наличность, убедила его довезти нас до дома.
За долгую поездку маме стало гораздо хуже, она то яростно каялась в прежних ошибках и неверии, то плакала над тем, что скрывается в снежных хлопьях. Когда я привел ее в квартиру, она была в бредовом состоянии, и Эбби (что я отметил с теплым чувством), которая изо всех сил старалась спрятать собственные панику и тревогу, пришлось помогать мне укладывать ее в мою постель, довольно бесцеремонно закинув мамины ноги на матрац, стаскивая с нее почти всю одежду и устраивая ее со всеми удобствами.
Разумеется, не подобало думать о таких вещах в столь страшное время, но я со сладостным трепетом понял: это неожиданное гостеприимство означает, что у меня нет иного выбора, как только лечь в постель к Эбби этой ночью.
Я принес маме стакан воды, убедил ее выпить и, когда она, казалось, успокоилась, официально представил ей Эбби.
— Так вы, выходит, парочка? — спросила она, когда я вытер ниточку слюны с ее губ. — А я всегда думала, что ты голубой. — Она забулькала, пена появилась в уголках ее рта. — Никогда не видела тебя с женщиной. Считала тебя гомиком.
— Что происходит? — спросила Эбби, когда я вернулся в гостиную и мы уселись на диване, испуганно прижавшись друг к другу. — Генри, что происходит?
— Худшее, что только можно вообразить, — сказал я. — Вот что происходит. Такое, что хуже и не представить.
— Нет, — резко обрубила она. — Я сыта по горло всеми этими секретами. Я хочу точно знать, что происходит. Я хочу, чтобы ты сказал мне правду.
И тогда я обнял ее как можно нежнее и рассказал все, начиная с того дня, когда с дедом случился удар, до моей истории со Старостами, до всего, что я знал о снеге. Когда я закончил, она только кивнула, поблагодарила меня за честность и потянулась за пультом от телевизора.
На крохотном экране портативного телевизора Эбби (вытащенного с чердака, после того как мисс Морнинг разбила его предшественника) мы смотрели новости о начале кошмара. В каждом сюжете слышался тяжелый топот катастрофы — эпидемия самоубийств, заполненные до пределы церкви, синагоги и мечети, сосед, бросающийся на соседа, истерическое насилие на улицах — без границ, без разбору. Непонимание привело к сумятице, сумятица — к страху, страх — к панике, а паника неизбежно — к смертям.
В шесть часов вечера премьер-министр созвал чрезвычайное заседание парламента. Час спустя правительство рекомендовало всем оставаться дома, предостерегая от выхода на улицу. В восемь вечера мы услышали, что больницы переполнены, забиты невменяемыми пациентами (многие из них — бывший больничный персонал). В девять часов, как и следовало ожидать, было введено военное положение, а в девять двадцать пять у нас зазвонил телефон.
Я как раз зашел к маме, когда раздался звонок. Казалось, она бредила — бормотала всякую ерунду, мол, что-то идет из космоса проглотить Лондон целиком. Странно, но слова она произносила в каком-то отчетливом ритме, с явно выраженным удовольствием, словно действительно с нетерпением ждала гибели города.