Люди грозных лет
Шрифт:
Селиваныч продолжал наскакивать на Яковлева, упрекая его в несерьезности, в непродуманности решения, в легкомысленном отношении к важным делам.
— Иван Селиванович, да вы же не знаете всего, что намечено дирекцией и райкомом партии.
— И знать не хочу! — выкрикнул Селиваныч, но, поняв, что последними словами хватил через край, сурово спросил: — Какие такие еще мероприятия?
— На днях к вам придет механик, как раз нужный нам человек, специалист по машинам иностранных марок.
— Это еще неизвестно, что он за специалист! Может, такой же, как я инженер, — заметно сдаваясь, все еще сопротивлялся Селиваныч.
— Иван Селиванович, нельзя смотреть на вещи только со своей
— Ну, так бы и говорил, — с обидой упрекнул Селиваныч, — а то давай курсы, а зачем — и не поймешь.
— Вот видите! А вы сразу в атаку. Придется Веру Васильевну полностью освободить от всех работ. Пусть-ка она только курсами занимается.
— Это уж нет! — вновь заупрямился Селиваныч. — Ни в жисть не освобожу! Она у нас молодая, сильная — справится.
— Конечно, Александр Иванович! — воскликнула Вера. — Курсы это же не целый день…
— Ну что же, смотрите, — согласился Яковлев, — только не торопитесь, подумайте. Войне еще конца не видать, сил много потребуется…
Издали увидев свой дом, Вера невольно остановилась. У подъезда стоял военный и пристально рассматривал табличку с фамилиями жильцов. Мгновенная догадка острой радостью пронзила Веру. Военный стоял к ней спиной, и она не видела его лица. Только немного опущенные плечи, крепкая невысокая фигура и приставленные одна к другой ноги в хромовых сапогах напоминали что-то знакомое и близкое. Видимо найдя нужную фамилию, военный отвернулся от таблички, и Вера увидела его лицо.
— Сергей! — закричала она и побежала к нему.
Это был Сергей Поветкин, лучший друг Петра Лужко и однокашник Веры по техникуму.
Сжимая его руку, неотрывно глядя на него и безостановочно говоря, Вера и узнавала и не узнавала Поветкина. Кажется, он был все такой же, как и в тот осенний вечер, пять лет назад, когда на подмосковной станции провожали их в военное училище. У него было все то же худое, с острыми скулами и раздвоенным подбородком лицо, те же голубые, с венчиками желтизны вокруг зрачков мечтательные глаза, тот же прямой нос, который в техникуме шутя назывался греческим. Все, кажется, было прежним, но Поветкин был уже не тот. Это Вера видела не потому, что он стал выше ростом, шире в плечах, что у него на петлицах алело по две «шпалы», а на рукавах золотились майорские нашивки. Нет, просто он стал не юным студентом Сережкой, а зрелым мужчиной Сергеем Поветкиным, который не только был старше по годам, но и прошел такую жизнь, которая сделала его взрослее, серьезнее и мудрее.
Особенно остро почувствовала это Вера потому, что сама еще по-настоящему не окунулась в жизнь, хоть и была самостоятельным работником, внутренне чувствовала себя еще девчонкой. Поэтому в первые секунды Вера без умолку и бессвязно говорила, не зная, что и как говорить, как держаться с ним. Однако старая дружба оказалась сильнее этого замешательства.
— Сережа, Сережка! — звонко, по-студенчески просто и душевно вскрикнула она. — Какой ты стал, Сережка! Неужели и Петро такой? Что же мы стоим
Глава тридцать вторая
В управлении кадров, где майор Поветкин получил назначение на должность начальника штаба стрелкового полка, его попросили взять с собой лейтенанта Дробышева, который был назначен командиром пулеметного взвода в тот же полк. Поветкин согласился и потом не однажды раскаивался в этом.
Высокий, туго перетянутый в талии, тоненький, словно готовый переломиться, лейтенант, несмотря на свои, как он говорил, девятнадцать лет, был так наивен и так напичкан мечтами свежеиспеченного командира, что Поветкин, слушая его бесконечные разговоры, вначале снисходительно улыбался, а потом смертельно устал от этой болтовни и не обрывал Дробышева лишь из-за своей прирожденной деликатности. Непрерывно поправляя новенькое обмундирование, Дробышев морщил курносое веснушчатое лицо и, как заведенная машина, говорил и о своем детстве и о войне, рассуждая обо всем серьезно, обстоятельно, вынуждая Поветкина невольно улыбаться. Он с первых же слов понял, что перед ним восторженный, еще не совсем ушедший из детства юноша, никогда не видевший войны и судивший о ней по рассказам других и по тому романтическому представлению, что сложилось в его воображении.
Наивная болтливость Дробышева стала особенно невыносима Поветкину после выезда из Москвы. Пассажирские поезда к фронту не ходили, и ехать пришлось в пустом товарном вагоне. К счастью, в углу оказался ворох соломы, и Поветкин с Дробышевым устроились на ней.
— Красота, товарищ майор! — восхищался Дробышев. — У нас дома соломы целые ометы…
Поветкин лег на спину, закрыл глаза и, не слушая Дробышева, ушел в свои думы.
Внизу, ударяясь на стыках рельсов, дробно и равномерно выстукивали колеса.
«Ни-на! Ни-на! Ни-на!», казалось, выговаривают они, и Поветкин мысленно повторял в такт стуку, еще не веря, что Нина пропала и он ее никогда не увидит.
«Ни-ко-гда! Ни-ко-гда! Ни-ко-гда!» — совсем по-другому застучали колеса, и Поветкина вновь охватили сомнения. Он вспомнил, как Вера показала ему последнее письмо Нины, датированное первым днем войны. В этом необычно длинном — на восемь страниц — письме Нина, словно в завещании, писала обо всем. Она вспоминала детский дом, годы учебы в техникуме, рассказывала о своей работе и почти через каждые пять-шесть строк упоминала его, Сергея Поветкина. Читая это письмо, Поветкин с трудом удерживал слезы. Он вспомнил, как Нину, маленькую девчушку лет семи, грязную и оборванную, привезли в детский дом, как испуганно и робко смотрела она на всех, как пронзительно закричала, когда нянечка пыталась взять у нее черное, замасленное подобие куклы. Она не знала ни родителей, ни близких, у нее даже не было фамилии, и ее просто назвали Найденовой. Поветкин был на шесть лет старше ее и, как самый сильный из всех детдомовцев, взял ее под свое покровительство. Они сдружились, может быть, потому, что ни у него, ни у нее ни родителей, ни родственников не было. Эта крепкая дружба перешла в такую же крепкую и сильную любовь. И вот теперь второй год Поветкин ничего не знает о Нине.
«Ни-на! Ни-на! Ни-на!» — вновь выстукивали внизу колеса, и вслед за ними Поветкин повторял вечно незабываемое для него имя.
«Ее-нет! Ее-нет! Ее-нет!» — неожиданно заговорили колеса, и Поветкин замер, вслушиваясь в эти угрожающие перестуки.
«Фу, чепуха какая», — подумал он и приподнялся.
Дробышев хозяйственно хлопотал вокруг расстеленной на полу плащ-палатки, готовя завтрак. Не замечая, что Поветкин смотрит на него, он чему-то улыбался и, видимо, разговаривая сам с собой, шевелил по-детски припухлыми губами.