Люди грозных лет
Шрифт:
«Он, может, и романтик, а, в сущности, хороший парень, — глядя на простое и бесхитростное лицо Дробышева, подумал Поветкин, — фронтовая жизнь вытряхнет из него романтизм, а искренность и простота помогут стать и хорошим командиром и верным товарищем».
— Товарищ майор, — увидев, что Поветкин поднялся, весело сказал Дробышев, — Каширу на полной скорости проскочили. Только Ока внизу блеснула! Правда, Ока очень красивая река?
— Очень.
— Знаете, давно, еще мальчишкой, я с экскурсией по Оке ездил на пароходе. Целыми сутками глаз не мог оторвать: все смотрел и смотрел на берега, на волны, на окрестности. Поля, как глянешь, ни конца, ни краю! Потом лес выплывает, синий такой, таинственный… Рощи березовые! Белым-бело, аж глазам больно! Только за войну, видать, посрубили много! — сказал он удивительно строгим, словно старческим, голосом и смолк.
— Ничего, Костя,
— Да, вырастут! Они, может, лет сто росли-то!..
Прошло два часа, а Лужко все с тем же напряжением смотрел на Поветкина, веря и не веря, что перед ним друг детства и юности, с которым они целых пять лет жили, как братья.
— Подожди, подожди, — вновь перебил он рассказ Поветкина, — значит, и на Халхин-Голе было не так легко, как нам казалось?
— Халхин-Гол всего эпизод, — сказал Поветкин, снова заметив в глазах Лужко тень затаенной грусти, — и мы юнцами были, не то что теперь.
— Сергей, — склонясь к Поветкину, воскликнул Лужко, — да у тебя же седые волосы. Точно! И много!
— И ты не помолодел, и я. Главное — не возраст, а жизнь. Мы с тобой на войне с первых дней. И было тогда тебе двадцать три, а мне двадцать шесть. Разве это возраст! Это юность неотгоревшая.
— Именно неотгоревшая, — подтвердил Лужко.
— А с чем пришлось столкнуться нам? — задумчиво продолжал Поветкин. — С жизнью самой суровой. Ты знаешь, на Халхин-Голе… Приехали мы. И сразу бомбежка японской авиации. Не скажу, что страшно было. Нет, пожалуй, не страшно, вначале даже любопытно. Но вот когда командир роты подвел меня к моему будущему взводу, взглянул я на сержантов и бойцов и понял, что юность кончилась и жизнь моя перевалила какую-то грань. После этого и особенно после боя на сопке Песчаная, где по моей вине, — да, да, по моей неопытности, нераспорядительности, — были ранены два пулеметчика, я уже больше не мог ни беззаботно смеяться, ни засыпать сразу, как только лег. Чем дальше, тем сложнее. Дали мне роту, а это уже сотня человек, и каждый из них смотрит на меня, ждет чего-то от меня и не просто ждет, а надеется, что я именно тот человек, который и научит его, и питанием обеспечит, и выругает, если нужно, только выругает за провинность, за ошибку, а не просто сорвет зло или даст волю своему плохому настроению. А мы же, хоть и командиры, а тоже человеки. И неприятности у нас бывают, и обиды, и разочарования, и усталость, и злость. Только все это нужно внутри держать, чтоб никто из подчиненных не догадывался даже, что ты угнетен, подавлен или не веришь в то, что делаешь. В мирное время это еще не трудно, А вот на второй день этой войны, когда убили комбата, вышли из строя все офицеры, порвалась связь с полком, я остался один-разъединственный командир с шестью сотнями человек. А враги давят, жмут танками, авиацией, артиллерией, пехотой, а наши шестьсот человек смотрят на меня, как на бога, и ждут, что я спасу их жизнь. Тут, Петро, не только поседеешь…
Поветкин смолк, устало закрыв глаза, и Лужко вспомнил годы учебы в техникуме, когда Сергей, единственный из однокурсников кандидат в члены партии, был бессменным секретарем комсомольского комитета, и военное училище, где он так же бессменно был секретарем ротной партийной организации. В те годы, живя вместе с Поветкиным, Лужко и не задумывался, что давала ему эта дружба. Только по окончании военного училища, когда они разъехались в разные места, Лужко почувствовал, как много недоставало ему без Поветкина. Теперь, снова видя его перед собой и слушая его негромкий твердый голос, Лужко не мог скрыть своей радости и воскликнул:
— Как замечательно, что тебя в наш полк назначили! Только честно скажу: трудно придется тебе.
— А где же легко?
— Нет, ты не так понял меня. Начальником штаба трудно будет.
— Штабные должности никогда не считались легкими.
— Да нет! Опять не то, — нетерпеливо перебил Лужко, — я людей имею в виду, с кем работать будешь.
— Люди везде самое сложное.
— Везде, да не везде. Я же знаю тебя, ты не смотри так, хорошо знаю! За что мы тебя уважали? За честность, за прямоту! Ты напрямую рубанешь все, что думаешь, а с нашим командиром полка…
— А что? Он меня очень приветливо встретил.
— Встретить он может и не только приветливо, душевно, просто, только… Эх, — безнадежно махнул рукой Лужко, — не говорил я этого никому, а тебе скажу. Черноярова я знаю. Еще до войны в одном полку служили, правда в разных батальонах. И всю войну вместе, рядом. Дружили. Да и сейчас дружим. Только я — то вижу: случилось с ним что-то. Не тот он стал, что был даже месяц назад. Какое-то в
— Не думаю, — ответил Поветкин. — Мы все-таки советские офицеры и коммунисты, Ну, а самолюбие, что ж, у кого его нет! Наливай-ка лучше, Петро, еще по рюмочке, не будем гадать, что будет. Думаю, все наладится.
— Очень хотел бы. Ну, а если вы столкнетесь лбами, знай: поддержки вокруг не найдешь. Один будешь воевать с Чернояровым.
— А комиссар полка, а мой заместитель Привезенцев?
— Ни на того, ни на другого не рассчитывай. Оба они в рот Черноярову смотрят, и оба, кажется, всерьез боятся его. Во всяком случае, Привезенцев хоть и колоритная фигура, но в борьбе с Чернояровым бесполезная, а комиссар… Я сам его не понимаю. Странный он какой-то. На передовой с солдатами он как бог, а с Чернояровым тише воды, ниже травы. Впрочем, что я тебя пугаю, давай лучше выпьем. Знай одно: что бы ни случилось — я друг твой до конца!
Лужко порывисто сжал руку Поветкина, но тут же отпустил ее и, сурово сдвинув брови, глухо проговорил:
— Ох, и трудно бывает, Сережа! Как подумаешь, что немцы воду волжскую пьют, так окаменеет все, ожесточится…
Он смолк и, сжав губы, сидел бледный, постаревший, совсем не похожий на того веселого, беззаботного юношу, каким знал его Поветкин.
— И когда же в конце концов мы остановим их и погоним назад? — почти шепотом продолжал он.
Резкие, нервные движения его, тяжелые, будто с силой выдавливаемые слова и особенно жесткое, беспощадное выражение лица были так не знакомы и так новы для Поветкина, что он невольно поднялся и обнял Лужко.
— Скоро, Петро, очень скоро все переменится.
— Я верю, я жду, — едва слышно ответил Лужко, — но мы столько пережили, столько перенесли… Сколько же еще ждать?..
— Да, пережили мы очень много, — в тон ему сказал Поветкин, — но, понимаешь, Петро, — с жаром продолжал он, — я еще никогда не был так уверен в наших силах. И на Халхин — Голе, и под Минском, под Смоленском, под Москвой разное думалось. Черт ее знает, что может случиться. Война не игрушка, всякие могут быть неожиданности. А теперь вот понимаю, — он резко взмахнул стиснутым кулаком, — всем сердцем чувствую, что скоро, совсем скоро начнется самое главное — разгромим мы немцев и погоним назад. Ты представь только, Петро, — склонился он к Лужко, — что делается у нас в тылу, там, в глубине страны. Взять хотя бы нашу академию Фрунзе. Помещений в Ташкенте не хватает! Вот сколько офицеров учится там! Как месяц, так выпуск. И это не просто офицеры. Это начальники штабов полков, дивизий, корпусов, оперативные работники штабов дивизий, корпусов, армий, фронтов. Это те, кто несет на себе основную тяжесть управления войсками. Меньше года прошло — академия с октября прошлого года работает, — а уже выпущено несколько сотен офицеров. И так во всех академиях: в артиллерийской, бронетанковой, авиационной, политической, инженерной связи. Это же тысячи офицеров, подготовленных заново, на опыте войны, на новых положениях. И представь, что будет, когда эта сила вольется в войска! Да разве только одни академии! А военные училища, курсы усовершенствования… Даже убеленные сединой ветераны армии заново переучиваются. Помнишь, у нас в училище был полковник Ветошкин? Строгий такой, седой, из прапорщиков, как он любил говорить. Сейчас он на курсах командиров дивизий.
День и ночь литературу штудирует, схемы чертит, рассчитывает, изучает… Вся армия, Петро, учится. Я тебе честно признаюсь. Когда меня 23 ноября прошлого года вытащили прямо из окопа и послали учиться в академию, я был ошеломлен. Немцы под Москвой, бои страшнейшие, а тут десятки, да что десятки, сотни офицеров снимают с фронта и учиться посылают. Что греха таить, бывало, нехорошие мысли шевелились. Сидит, думаю, какая-нибудь сволочь где-то в управлении кадров и под шумок фронт оголяет, путь немцу расчищает. Не только мысли, и разговоры даже были. Теперь-то все прояснилось, все понятно. Это было мудрое и дальновидное решение! Весь мир затаил дыхание, немцы кричат, что Москву в бинокли видят, а у нас с фронта сотни офицеров учиться едут! Вот она, сила наша и уверенность в победе. Прошло всего восемь месяцев, и эти сотни офицеров, что были взяты из боя, снова вернулись в бой, но уже не прежними, а другими, обновленными, вооруженные знаниями теории. Я очень остро это по себе чувствую. Под Смоленском однажды дали моему батальону дивизион артиллерийский и танковую роту, а я не знаю, что с ними делать. Как слепой котенок командовал.