Люди грозных лет
Шрифт:
— Ничего! Вначале, может, и понервничает Дробышев, а потом и с Чалым справится. Это лучше даже: острослова переборет, с другими легче будет.
Поговорив еще о разных делах, Бондарь и Козырев попрощались.
«Эх, молодость, молодость! — думал Козырев. — И я таким же в шестнадцатом на фронт попал, да и возвратился аж через семь лет. И Толька мой не юнец даже, просто птенчик, а на завод пошел, в токарях теперь числится. Ну, ничего! Отвоюемся, учиться будет. И Анна шофер. Подумать только!»
Козырев ухмыльнулся, вспомнив жену, и продолжал мысленно рассуждать:
«В комбинезоне, за рулем грузовика. Ты скажи на милость! Нет, что ни говори, молодец Анна! Одна-одинешенька, и такая семья. Другая бы на ее месте волком взвыла. Эх, война, война! Провалилась
Он остановился, чутко прислушиваясь к скупым вечерним звукам. Где-то далеко на востоке чуть слышно гремела канонада; на стороне немцев приглушенно урчал автомобильный мотор; за высотой, там, где располагался батальонный обоз, по замерзшей земле стучали ошипованные колеса.
«Кухня едет, — сразу определил Козырев, — нужно за ужином посылать». Он прошел по расчетам, приказал командирам выделить людей для получения пищи, отправил трех пулеметчиков за вещевым мешком и матрацем для лейтенанта и вернулся в свою землянку. По давней привычке у него всегда были различные припасы на непредвиденный случай. Покопавшись в своем мешке, он достал хлеб, банку консервов, кусок ветчины, флягу и пошел во второй расчет.
Когда Козырев вошел в землянку, Дробышев сидел у стола, затуманенным взором глядя на почти погасшую лампу. Увидев Козырева, он словно очнулся, привстал и, стараясь казаться веселым, проговорил:
— А хорошо в землянке: тепло, сухо.
— Да! С землянками мы постарались, — ответил Козырев.
Он умелым движением выдвинул фитиль в лампе, и в землянке сразу стало светло и весело. Дробышев с благодарностью взглянул на Козырева, в то же время подумав, что сам он даже не догадался поправить почти потухшую лампу.
— Проголодались, товарищ лейтенант? Давайте закусим и, как положено, наши фронтовые сто граммов выпьем. — Открыв консервы, он нарезал хлеба и подал Дробышеву водку в кружке.
Дробышев густо покраснел, решительно взял кружку и, мельком взглянув на Козырева, сказал:
— Давайте за все хорошее!
— Точно! Чтоб и жилось легко и воевалось удачливо!.. Жизнь-то наша разная бывает, — выпив водку и неторопливо закусывая, говорил Козырев, — то идет тихо, ни шатко ни валко, то вдруг как взовьется и пошла за какие-нибудь часы года отсчитывать. Оглянешься иногда назад, вспомнишь все, что было, — ахнешь от удивления: да неужто я был таким когда-то! Помню, в армию меня забрили в шестнадцатом году. Из деревни, неграмотный, юнец юнцом. А кругом страсти бушуют, бурлит все, клокочет. Ну и прямо скажу: растерялся, хожу, смотрю и ничегошеньки не понимаю. Отупел вроде, самого себя потерял. А там осмотрелся, пообтерся и — ничего!
Дробышев слушал его ровный, неторопливый голос и чувствовал, как спокойное тепло разливается по всему телу, в голове проясняется, и мысли складываются отчетливо и просто. Козырев откинулся назад и, задумчиво прищурив глаза, вспоминал, как после гражданской войны приехал он в Москву, поступил чернорабочим в плотницкую артель, как сам плотничать учился, а потом освоил и столярное мастерство. Лицо Козырева, казавшееся Дробышеву суровым и насмешливым, просветлело, глаза то мечтательно смотрели на огонек лампы, то с ласковым, мягким блеском обращались к Дробышеву, то вновь задумчиво устремлялись куда-то в верхний угол землянки. Из всего, что говорил Козырев, у Дробышева отчетливо складывался один вывод: жизнь сложна, и где бы ни был человек, ему поначалу всегда бывает трудно, но проходит время, и то, что раньше представлялось трудным и даже невозможным, оказывается совсем обычным, до смешного легким.
— Может, проверите, как ночное дежурство организовано? — спросил Козырев, всматриваясь в лицо Дробышева.
— Да, да! Обязательно! — спохватился лейтенант.
Когда они вышли из землянки, над землей висело темное звездное небо. По траншеям и ходам сообщения взад и вперед сновали люди, слышался приглушенный говор, в чистом воздухе различался запах свежих щей и пригорелой гречневой каши. Где-то невдалеке чуть слышно наигрывала гармонь и ей вторил тонкий перебор гитарных струн. Ночная жизнь на позициях была совсем не похожа
— Ночью я дежурить буду, — решительно сказал Козырев, когда Дробышев поговорил со всеми расчетами, — а вы отдыхайте.
— Нет, нет! Ночь пополам, — возразил Дробышев.
— Нет, товарищ лейтенант, вы устали, да уж если прямо говорить — и не осмотрелись еще толком, а я тут каждую травинку изучил. Да и беспокоиться нечего, все будет хорошо.
— Я не беспокоюсь, — смутился Дробышев, — просто одному вам тяжело всю ночь…
— Ничего! Не впервой!
Дробышев все же настоял, чтоб Козырев отдохнул до двадцати трех часов, и, проводив его, остался один в траншее около второго пулемета. Положив локти на бруствер и упираясь грудью в жесткую стену траншеи, он стоял и смотрел в темноту, то и дело рассекаемую ослепительными вспышками ракет. Там, откуда с шипением взлетали ракеты, темнота была особенно густа, и в этой темноте Дробышеву чудились скрытые, невидимые движения множества людей. Это были не просто люди, это был враг, противник, отдаленный от наших войск бесконечным забором проволочных заграждений и узкой, также бесконечно растянутой в стороны полоской «нейтральной» зоны. Сейчас, темной осенней ночью, эта грань между противниками, обозначенная то гаснущими, то вновь взлетающими ракетами, чувствовалась особенно ощутимо. Одной стороной она уходила на запад и на север, туда, к городам Орел, Мценск и еще дальше, на подступы к Москве, другая сторона вспыхивала и меркла на востоке и на юге, где были Воронеж, Дон и где находился далекий, не видимый отсюда Сталинград.
Дробышев смотрел на эту рваную световую линию и мысленно представлял весь огромный фронт, рассекающий родную страну на две части. На одной стороне были свои, советские люди, а на другой, где тревожно и угрожающе густела темнота, затаился враг, которого теперь Дробышев чувствовал физически, всем своим существом, как злую силу, которая заставила и его самого и других советских людей бросить все свои любимые дела, надеть серые солдатские шинели и сидеть в этих траншеях, мокнуть под дождем, дрожать от стужи, проливать свою кровь и рисковать собственной жизнью. Поняв это, Дробышев не чувствовал себя маленьким, беспомощным, каким он представлял самого себя всего несколько часов тому назад. Нет, он не маленький и не беспомощный! Всего в нескольких метрах справа стоит станковый пулемет, а в сотне метрах вправо и влево стоят еще три таких же станковых пулемета, и он, Костя Дробышев, командир четырех станковых пулеметов, которые, попробуй только противник перешагнуть эту зыбкую сейчас, обозначенную вспышками ракет линию фронта, сразу же выплеснут поток горячих пуль и закроют целую полосу родной земли.
От сознания этого ему стало радостно и тепло. Отчетливые и ясные мысли одна за другой складывались в голове. Он думал, как завтра с утра, если на фронте по-прежнему будет тихо, начнет заниматься с пулеметчиками, расскажет им все то, что узнал в военном училище, как подружит с каждым из них, как добьется, что его взвод будет самым лучшим в роте, в батальоне, в полку, а может быть, и во всей дивизии. А потом, когда наши соберутся с силами и начнется большое наступление, его взвод двинется вперед, заливая свинцом противника и не давая ему ни отдыха, ни передышки. Все люди, что были во взводе, представлялись теперь Дробышеву хорошими, мужественными, смелыми. И самого себя он чувствовал мужественным и смелым, способным учить этих людей пулеметному делу, командовать ими в бою.