Люди, которые всегда со мной
Шрифт:
– Хорошо, дочка, не буду.
После ухода Веры она еще какое-то время лежала, тихо шепча себе под нос. Потом села, выпрямилась, сложила на коленях руки.
– У меня живое сердце, не каменное. Как я могу не расстраиваться? Я даже не знаю, что бы со мной стало, если бы она отказалась от меня. – Тамар уставилась на портрет мужа, помолчала какое-то время, словно давая ему возможность ответить. Не дождавшись ответа, поднялась, вытащила из кармана фартука мятый бумажный кулечек, отсыпала несколько кусочков ладана в чашу, ладан схватился, задышал сладковатым дымом.
Тамар снова села на тахту – вполуоборот, так, чтобы видеть портрет мужа.
– Вот скажи мне, Амаяк, ты бы смог полюбить чужих детей? А я тебе вот что скажу, Амаяк. Полюбить чужих детей не просто нелегко, а почти невозможно. Но ты поначалу ничего об этом не знаешь. Просто крутишься как белка
Тамар уронила руки на колени, помолчала. Вздохнула. Закрепила косы на затылке шпильками, обвязала голову косынкой. Заправила постель, накинула покрывало – тонкий плед работы Кнарик – алые розы на темно-синем фоне.
– Однажды я совсем отчаялась, – продолжила она разговор с прерванного места. – Пришла к знахарке Забел, стою у нее в дверях, плачу. Забел скрестила руки на груди, загородила мне проход, ждет, пока я выплачусь. День был холодный, ветреный, и мы обе зябли. Но пройти в дом она мне не дала. Потом, когда я выплакалась, она спросила, чего я хочу. А мне от нее ничего не надо, мне хочется лечь на пороге ее дома и умереть. Она велела мне ждать, ушла в комнату, вернулась с бутылкой настойки. Говорит – принимай три раза в день по одной ложке. Запивай теплым молоком. Я побоялась спросить, от чего эта настойка, молча взяла ее, спрятала в рукаве, чтобы никто не видел, принесла домой. Налила в кружку молока, хотела выпить – а тут со двора такой крик пошел! Я бросилась, не разбирая дороги, споткнулась о порог, упала, ударилась головой. Выбегаю во двор – маленький Жорик лежит на земле, корчится от боли – свалился с поленницы, сломал руку. Ты на лесопилке, дети напуганы, что делать – не знаю. Схватила его в охапку и побежала к Забел. Та напоила его чем-то успокаивающим, руку перевязала так, чтобы сломанная кость не двигалась. Вызвала соседа, тот на телеге отвез нас в больницу. Жорику наложили гипс, оставили на ночь под наблюдением медсестры. Я подождала, пока он уснет, вернулась домой, усадила детей обедать, а сама бегом отнесла Забел настойку. Говорю – забирай ее обратно, она мне только несчастье принесла. Она мне в ответ – я так и знала, что ты обратно принесешь. И захлопнула у меня перед носом дверь.
Тамар походила по комнате, чтобы успокоиться. Открыла деревянный сундук, бесцельно порылась в стопках аккуратно выглаженного постельного белья, опустила крышку. Встала перед портретом мужа, скрестила на груди руки.
– И ты знаешь, Амаяк, с того дня все потихоньку стало налаживаться. Не сразу, конечно, но стало. Я понемногу успокоилась, а главное – смирилась со своей участью. А однажды, очень хорошо помню этот день – был февраль, второе число, проснулась я рано, раньше петухов, поворочалась в постели, но сон все не шел. Раз не спалось, решила встать, испечь сали [31] . Замесила тесто, растопила печку, испекла лепешки. Даже самовар поставила, все равно время терпело. Как только самовар закипел, пошла будить тебя на работу. Покормила-выпроводила, испекла новую порцию сали, пошла детей к завтраку поднимать. Захожу в комнату – а они спят вповалку, тут Жорик с Сергеем, там Шушик с Кнарик. Тата к тому времени уже замуж вышла, Петроса родила, они с Овакимом в Чинари жили, в школе преподавали. Жорику было семь лет, Сергею – десять. Шушик уже поступила в институт, отпросилась с учебы, приехала домой подлечиться – не унимался кашель. А Кнарик как раз стукнуло пятнадцать – большая уже девочка, совсем барышня. И когда я зашла к ним в комнату, там такая стояла тишина – словно ангелы разлили целое море безмятежности, и единственное, что было слышно, – это доверчивое дыхание детей. И я постояла над ними, тихими и спящими, погладила каждого по голове и сказала себе – это мои дети. И ни одна ниточка моей души не запротивилась тому, что я сказала, Амаяк. Потому что эти дети давно уже стали моими.
31
Нехитрая выпечка из слоеного теста. Готовится на раскаленной дровяной печке.
Тамар умолкла. Подошла к портрету мужа, поднялась на цыпочки, погладила его по лицу.
– Но страх быть отвергнутой, Амаяк, так и остался жить в моем сердце. Ты не думай, это не страх одиночества и дурацкого стакана воды, который некому будет подать. Видишь, Верушка моя золотая чаю мне принесла. Это страх перед внуками и правнуками – вдруг кто-то из них, узнав, что я им не родная, отвернется от меня? Они ведь маленькие и глупенькие, они ничего не знают. А у меня так мало осталось времени, чтобы доказать, как я их люблю!
Тамар расплакалась. Вытащила из-под манжеты платья платок, утерла слезы. Вышла к шушабанду, распахнула окно, впустил в дом холодный декабрьский ветер. Туман с макушки Хали-кара медленно спускался вниз, укутывая старый Берд с его каменными домами, голыми садами и пустым дворам в непроницаемый ватный кокон. Небо, обернувшись туманом, стелилось низко над землей и безмолвно внимало слезам Тамар.
Вот эта подернутая инеем мушмула – мякоть кисло-сладкая, совсем чуть – терпкая, подняться на цыпочки, сорвать горсть обмороженных, припорошенных снегом плодов и – есть, аккуратно выплевывая косточки на ладошку, – косточки нельзя выкидывать, нани заругает. Вечером пошел снег, тот, настоящий, которого у нас в городке очень ждут, нани обрадовалась, посмотри, зарядил мелкими хлопьями, значит, будет долго идти, какая красота, столько лет живу, а привыкнуть к ней не могу. Чудны дела твои, Господи, чудны и прекрасны.
Трещит дровяная печка, пыхтит самовар – медный, толстобокий. Такие самовары есть в каждом бердском доме – большие, сердитые, стоят, подбоченившись, словно сварливые деревенские бабы, дышат жаром. Нани говорит, что пить чай на русский манер нас на-учили молокане. Они живут на той стороне заваленного снегом перевала, и теперь до весны до них не долететь и не докричаться. Чем они помешали русскому царю, качает головой нани, люди как люди, ну, может, молятся они немного иначе, чем русский царь. Но разве это причина высылать их с плодородных земель в наши каменистые края? Люди, эли, вздыхает нани. Собака или волк – какая разница? Живые существа.
Снег идет всю ночь и еще целый день, ветер играет с ним, как умеет, – швыряет горстями в окно, рисует крылом на белом полотне рыхлые борозды, а потом торопливо их стирает, кружит вокруг уличных фонарей праздничным конфетти. Воздух пахнет так, словно им никто никогда не дышал – морозно-хрупким, первородным.
Я умею отличать воздух на запах и на вкус. Весной он пахнет холодным родником, проснувшимся лесом, цветущей яблоней, а еще – молодой крапивой. Летом воздух пахнет нагретыми на солнце помидорами, пчелиным жужжанием, раскаленной чердачной крышей и зацветшими кустиками просвирняка. Осенью – шершавым персиковым соком, свежевыпеченным домашним хлебом и сладковатым духом печеных каштанов. И еще – пряным и соленым.
А зимой воздух пахнет так, что не хочется взрослеть.
Вот эта подернутая инеем мушмула, зеленый кипарис да синяя россыпь на макушке терновника – и есть все, что осталось от вчерашнего дня. Остальное засыпало снегом по самую макушку, приглушило-убаюкало, запутало в марлевом коконе молочного морока. Сквозь падающие хлопья снега едва различаешь бок соседского дома – неприступный, хмурый. Растерянный по зиме.
Не стой так близко к окну, говорит нани, от стекла тянет холодом, простынешь.
Помоги мне вдеть нитку в игольное ушко, а то я не вижу, старенькая уже. Ну что ты так расстраиваешься? Не старенькая я, ладно. Просто глаза устали.
Хочешь, расскажу тебе сказку? О семикрылых ангелах? У которых каждое крыло – одного цвета радуги, а каждое перо разит семерых темных дэвов? Хорошо, будет тебе сказка об ангелах и дэвах. Только отойди от окна.
Сейчас, говоришь ты, сейчас. Еще немного полюбуюсь и приду к тебе, нани. И стоишь у окна и молча наблюдаешь, как снег стирает вчерашний день с лица земли. Тишина такая, что слышно, как вздыхает старое грушевое дерево. Оно уже давно не плодоносит, но у деда рука не поднимается его срубить. Пусть стоит, говорит дед. Дерево, эли. Собака или волк – какая разница? Живое существо.