Люди на корточках
Шрифт:
Моськин непонятно взглянул на него и криво усмехнулся.
В этот момент влетел Карпухин, бодрый и свежий как сквозняк.
—Ну, мороз! —радостно пожаловался он. —Зимой пахнет! А в центре полыхает —ужас, что твой Белый Дом! —Он захохотал, но оборвал смех и в раздумьи погладил бороду.
– Чем же мне вас удивить? Разве что... Вот! Я вам сейчас полотна покажу —постсоветская чернуха —Гога болтанул, что нашел железный канал, иноземцам за валюту, да не обломилось, музею подарить нешто?
Он резко выбежал в соседнюю комнату и приволок
—Любуйтесь! —гордо сказал он, выставляя картины у стены. —А я пока чайковского соображу... — И опять исчез.
Стеблицкий решил проявить независимость и картины не смотреть. Но, заметив, что актер тоже не двинулся с места, тотчас переменил решение и посмотрел. Работы отличались той смелостью и новизной, которая уже позволяла рассчитывать на валюту, но еще ставила в тупик провинцию, и в другое время Олег Петрович непременно поцокал бы осторожно языком, но сейчас живопись Карпухина вызвала у него легкую тошноту и предощущение свирепой зубной боли.
На переднем плане первой картины, занимая чуть ли не половину холста, изображен был стол, покрытый солидной скатертью цвета наваринского пламени с дымом. Скатерть художник писал, не щадя ни души, ни красок, и она вышла монументальной, как мавзолей. Она забивала все остальное —от величественных складок невозможно было оторвать взгляда. Яства, от которых ломился запечатленный стол —краснобокие яблоки, виноградные гроздья, желтые апельсины и менее выразительные мясные блюда были, видимо, сделаны уже на исходе и материалов и, несмотря на изобилие, выглядели тускло и бесформенно, точно вчерашний винегрет, размазанный по тарелке.
Впрочем, мужская фигура, возвышавшаяся над столом, смотрелась достаточно убедительно. Это был ядреный, крепкий экземпляр, одетый в тяжелый костюм под стать скатерти и явно символизирующий торжество порядка, радостного руководящего труда и щедрого веселья. Его отцовские глаза, по задумке художника, должны были смотреть в упор на всякого, кто пожелал бы приблизиться к полотну, приглашая таким образом к активному сопереживанию. Однако на одном глазу рука живописца дрогнула, левый зрачок закосил, и вместо равномерного пытливого взора мужчина являл зрителю несколько двусмысленную мину.
За спиной подпорченного героя расстилалась перспектива, заключавшая в себе синезеленые кусты, похожие на кляксы, белый дом с колоннами, пухлый и нестойкий с виду, будто слепленный из теста, и чубатого парня с баяном и двумя девушками по бокам. Из баяна почему-то вовсю свистало оранжевое пламя — очень возможно, что меха его были из шкур известного жирафа. Лицо парня выглядело зверским и застывшим, как у матросаухаря, снимающегося для дембельского альбома. Девушки вообще были прописаны коекак и издали напоминали веники из синтетической нитки.
Завершало пейзаж ядовито-перламутровых тонов небо, без малейшего намека на воздух -возможно, вся эта фантасмагория разворачивалась внутри речной перламутровой раковины.
На второй картине, уже не рискуя баловать с глазами, художник поместил своего героя к зрителю спиной —зато уж и спина вышла на славу. Герой, опять-таки кряжистый и ядреный, стоял на свежей пашне —прочно и тяжело, как пушка, и задумчиво таращился в синие дали. Складки на комиссарской кожанке, на широкозадых галифе, на приспущенных кирзачах были выписаны настолько смачно, что их хотелось пощупать, как хорошую бабу.
Пашня, однако, была проработана не так ловко и допускала толкования, а синие дали и вовсе вышли уже не совсем синие —опять-таки никакой глубины и воздуха не было в них, и казалось, что просто стоит эта могучая фигура перед какой-то ситцевой занавеской и терпеливо ждет, когда занавеску откинут и покажут наконец настоящую даль.
—Ну, как? —весело загремел Карпухин, вылетая из кухни.
– Нравится? Что характерно, обе картины называются “Заря нового дня”! Каков подтекст, а? Пощечина общественному вкусу! Клизма в задницу тоталитаризма!
— За такую халтуру, — сказал Барский, — тебе самому надо бы надавать пощечин!..
Карпухин беззлобно захохотал.
—Ты ничего не понимаешь, столичный сноб! Гении рождаются в провинции! Будь я чуточку расторопнее, я получил бы за эти картинки тысячу баксов! Но... птичка улетела!
Барский покачал головой.
—Тебе, Боря, сейчас другое писать нужно. По нынешним временам хорошо написать, например, какой-нибудь: “Конец Верховного Совета”! Представь —бункер, чад, огромный стол, скатерть... Скатерти у тебя, кстати, получаются!.. Значит, скатерть —пятна винные, шматки красной икры, ананасы, безумный Хасбулатов с белым лицом, и Руцкой в сапогах — направляет в ствол последний патрон...
Карпухин захлебнулся от смеха.
—Язвительный ты, Саша, человек! —одобрительно заорал он. —Не зря тебя отовсюду гонят в три шеи! А я — человек широкий! Я тебя не выгоню, а даже чаем напою!
При слове “чай” репортер Пташкин изменился в лице. Из-за спины художника он жалобно глядел на Барского и подмигивал обоими глазами. Актер этих гримас не замечал. Он совершенно расслабился в уютном кресле и, казалось, собирался оставаться в этой позиции до конца дней своих. Стеблицкий же, умиравший от голода, был согласен и на чай.
Неожиданно взорвался Моськин.
— На хрен! — басом сказал он. — Водки надо! Выпить мне нужно, мужики! Сука буду! В натуре, мужики, не выпью — повешусь!
Карпухин неуверенно хохотнул и сказал:
— Ну-у, я не знаю... Сбегаем, что ли?.. Скинемся?
Он обвел всех недоумевающим взглядом.
— Не надо! — громко и зловеще произнес Барский. Нарочито горбясь, он выбрался из кресла и прошаркал в прихожию.
Пташкин тревожно посмотрел ему вслед и пожал плечами.
Вернулся Барский в белом пиджаке, надетом прямо на свитер. Пиджак был мят, грязен и слегка надорван. Не обращая ни на кого внимания, грозно чеканя шаг, Барский пересек комнату и уселся за стол.