Люди остаются людьми
Шрифт:
В штабе полка, расположенном по соседству, я отдал свой паспорт и вскоре получил пакет, на котором было написано название одной из ближних деревень и крупными печатными буквами — «Горохов».
«Горохов так Горохов», — уже весело думал я, шагая по сверкающей на солнце дороге. Теперь я был абсолютно убежден, что майор, рисуя всякие ужасы, просто проверял, не трус ли я.
Мороз щипал нос и уши. Глаза резало от острого блеска снега. Голубыми столбами высился над трубами дым. Деревушки тонули в глазированных сугробах— точь-в-точь как на картинках из
Я пел песни, которые мы пели до войны: «Три танкиста», «Катюша», «Если завтра война». Пропою куплет и подсчитываю ногу: «Раз, два, три!.. Раз, два, три!»
Потом вспомнилась мать, и стало грустно. И немного жалко себя и ее. Вспомнилось, как ненастным ноябрьским днем она провожала меня на оборонные работы. Она была уже старенькая, и я не позволил ей идти со мной на станцию. В последнюю минуту, глядя в ее тоскующие глаза, я смутился. Я догадался, что она поняла сердцем своим, что я ухожу надолго и, может быть, мы никогда больше не увидимся. Я попросил ее сказать что-нибудь мне на прощание. «Что сказать? — ответила мама (голос ее дрожал). — Будь всегда честным…». Мне почему-то хотелось, чтобы она просила меня поберечь себя.
— Раз, два три! — опять стал я подсчитывать ногу, снова запел про трех танкистов и так незаметно дошел до деревни.
Через час по распоряжению командира батареи старшего лейтенанта Горохова я был обмундирован, зачислен в отделение разведки взвода управления, затем вместе с политруком побывал в штабе оборонных работ и, получив там расчет, вернулся на батарею.
С наступлением вечера, счастливый и гордый, я шагал за стандартной воинской повозкой в колонне бойцов. Я смотрел на дальние огоньки утонувших в морозной дымке деревень, на серьезные лица своих новых товарищей и не понимал, почему они не разделяют моей радости.
Тем же вечером мы погрузились в товарные вагоны-теплушки и поехали на фронт.
Светлый соснячок, голые белоствольные березки, а рядом большие черные ели, облепленные мерзлым снегом. Под ними сейчас наш дом: там в шалашах сидят мои товарищи — дремлют, мерзнут, скупо переговариваются. Костры разводить нельзя: могут заметить немцы. Но им и так, наверно, известно, что мы в этом лесу: над нами все время кружатся вражеские самолеты и хлещут пулеметными очередями…
Борясь с сонливостью и слабостью, я брожу по светлой опушке, чтобы согреться. Надо мной низко проносится серебристое брюхо самолета, мелькает черная рокочущая тень, а впереди красиво отваливаются белые на сломе мутовки елей. Рокот отходит волной, а через минуту новая нарастающая волна — отлетает сучок сосны, возле меня падает нежная березка, будто срубленная топором. Березку жалко.
Я наклоняюсь и вижу в снегу на промерзшем листке бумаги женский портрет. Носком валенка выбиваю из снега журнал. Это что-то интересное: журнал немецкий, иллюстрированный; с обложки на меня смотрит красивая женщина с копной темных волос. Читаю под портретом: «Франческа Гааль»… Неужели это та самая — из «Петера» и «Маленькой мамы»? Как она сюда попала?
Чья-то
— Читаешь?
— Франческа Гааль, — говорю я. — А вы кто?
— Помощник оперуполномоченного полка, Коваленко.
Кажется, я мигом согреваюсь.
— По-немецки читаешь? — уточняет он.
— По-немецки.
Что же мне еще отвечать?
Коваленко отбирает у меня журнал, прячет его в полевую сумку.
— Какого подразделения?
— Батарея старшего лейтенанта Горохова, — упавшим голосом докладываю я. По-видимому, я попал в глупую историю.
— Идем к командиру.
Помощник оперуполномоченного ведет меня к шалашу, где отдыхает Горохов. Может быть, командир батареи заступится за меня?
— Горохов, — наполовину просунувшись в шалаш, говорит Коваленко, — ты почему не сообщаешь, что у тебя люди с немецким языком?
— Кто такие? — слышится изнутри.
— А вот… — Коваленко оборачивается. — Как твоя фамилия?
Я называю.
— Так он новичок… Я хочу сделать из него хорошего артиллериста, — отвечает из шалаша Горохов.
— Ты приказ знаешь? — наседает Коваленко.
— Знаю, но мне нужны артиллеристы.
— Я забираю его. Идем! — тоном, не допускающим ни малейшего возражения, говорит Коваленко.
Что ж, наверно, это его право.
— Вещи брать?
— Все бери, — говорит Коваленко.
Допрос начинается уже по дороге. Мы идем через искалеченный бомбами и пулями лес, прячемся за толстые стволы, когда к нам с грохотом и ветром приближается очередной пулеметный ливень с самолета, и за это время я успеваю ответить на все предварительные вопросы: фамилия, имя, отчество, год и место рождения, социальное положение, партийность. Записи Коваленко не ведет. Вероятно, во фронтовых условиях это излишне.
— А откуда знаешь язык?
Как ему сказать? Я еще в восьмом классе, готовясь к будущей профессии журналиста, начал брать уроки немецкого и французского у одной старушки, платя за ее труды тем, что, в свою очередь, занимался по математике с ее пятнадцатилетней внучкой, девочкой хорошенькой и в общем неглупой, но поразительно неспособной к точным наукам… Так и говорю.
— Хорошенькой? — подозрительно переспрашивает Коваленко.
Уже смеркается, когда мы выбираемся из леса и подходим к глухой черной деревеньке. У помощника оперуполномоченного довольный вид: как же, поймал важного преступника… Нелепая, досадная история!
Заходим в избу. Окна закрыты плотной бумагой. За кухонным столом при свете коптилки сидят люди и что-то пишут. Коваленко оставляет меня у двери и, шагнув вперед, радостно докладывает:
— Товарищ майор, нашел! Это обо мне?..
Из-за перегородки показывается плотный рыжеватый человек — я сразу узнаю в нем командира полка майора Шлепкова.
— Ба, наш доброволец!.. Комиссар, тут наш вологодский доброволец! — звучным басом восклицает Шлепков.
— Хороший хлопец, — вставляет довольный Коваленко.