Люди в бою
Шрифт:
Все новобранцы охраняют склон холма, который спускается к шоссе на Альбасете и к железнодорожной станции. Мы два часа стоим в заграждении, пропуская жителей города к шоссе; от волнения сердца наши бешено колотятся, но вот наконец — наши. Впереди строя толпой бегут голодные собаки и смеющиеся дети; они тоже смеются — эти семьсот человек из учебного лагеря, которые идут на фронт: среди них американцы и англичане, канадцы и ирландцы, с десяток кубинцев. Их провожают без оркестра, но, пока они колонной по четыре взбираются на холм, они поют — им хочется уйти на фронт с музыкой. На вершине холма бойцы выстраиваются в очередь за пайками: каждому выдается по три буханки хлеба, большой банке мясных консервов и маленькой — солонины, порции мармелада, плитке шоколада и по две пачки «Лаки страйк»; печальных лиц не видно, в очереди смеются, толкаются.
— Проклятье! — говорит «Лопес». — Чего мы ждем?
— Готов поменяться с тобой местами! — выкрикивает Меркель.
— Чтоб
Тут мы видим Гувера и Эрла — они добились, чтобы их отправили на фронт, сославшись на свой военный опыт — выдумка чистейшей воды. Гувер щеголяет в отличной меховой шапке — бог знает где он ее раздобыл; на Эрле каска. Они машут нам пачками «Лаки страйк», и мы, бросив пост, опрометью мчимся проститься с ними. Гувер держится залихватски; Эрл — спокойно и скромно. Я вспоминаю, как на пароходе он часами молча просиживал в курительной или стоял, облокотясь о борт, и глядел на море. Эрл — славный парень, и мы куда сердечней прощаемся с ним, чем с Гувером.
— До скорой встречи в Сарагосе! — кричат бойцы. — До скорой встречи в Овьедо! До скорой встречи в церкви!
Логан очень огорчен: его оставляют в Тарасоне.
— Я торчу в этой гнусной дыре уже пятнадцать недель, — говорит он.
А вот и Джо Хект, наш первый учитель испанского.
— Некому больше учить нас испанскому, — стонут новобранцы. — Учитель уходит на фронт.
— Оторвите голову Франко! — кричат бойцы.
— Да у этого гада ее сроду не было! — звучит чей-то голос.
Колонна растягивается по гребню холма; бойцы должны проходить по одному мимо стоящего посреди дороги стола — там проверяют, числятся ли они в списках. Нескольких человек, которые добивались отправки на фронт и получили отказ, не обнаружив их имен в списке, отправляют обратно в казармы. Грузовики стоят наготове, бойцы садятся в грузовики и, покуда собирают охрану, еще целых полчаса кричат и машут нам. Испанцы и испанки тоже машут нам; женщины плачут, вспоминают, как уходили на фронт их мужчины, вспоминают погибших: в городе не осталось семьи, где нет хотя бы одного погибшего. Наконец грузовики трогаются, мы глядим им вслед, видим, как над городом взмывает республиканский истребитель, обведенные красным концы крыльев посверкивают на солнце. Слышим, как наши ребята поют, и по числу куплетов определяем, что за песню они поют… хотя грузовики уже далеко и слов не различишь.
Мы наш, мы новый мир построим,Кто был ничем, тот станет всем!Не успели наши ребята отправиться на фронт, как прибывает новое пополнение — снова американцы, англичане, канадцы; у всех у них много сигарет, которые они первые день-два щедро раздают направо и налево. Впрочем, они скоро обнаруживают, что и в Париже, и на юге Франции, и в Фигерасе им говорили правду — в Испании табака не достать; мы обходимся еженедельным пайком французских сигарет, к ним изредка добавляют диковинные сигареты — здесь их называют cigarillos finos [46] , мы же за маленькие размеры и ядовитость окрестили их «противотанковыми». «Противотанковые» по вкусу напоминают коровий навоз; они то и дело гаснут, щиплют язык, дерут горло.
46
Тонкие сигареты (исп.).
У Джека К. с собой большой запас сигарет, но даже это никого не располагает к нему. Наружность у него самая что ни на есть непривлекательная, голос такой зычный, что его слышно издалека, манеры наглые, и, хотя, пока его запасы не истощаются, он щедро угощает всех сигаретами, ему не удается завоевать ни симпатии, ни уважения. Встречаются такие люди, которые отчаянно хотят всем нравиться, что только для этого ни предпринимают, но, несмотря на все свои старания, не имеют успеха. Чем больше они распинаются, тем хуже к ним относятся. Джек служил спортивным инструктором в Нью-Йорке, Ирвинг Н. работал парикмахером в Калифорнии. Благодаря бойкому языку он пробрался в политические делегаты первой роты, а впоследствии и в сержантскую школу. Ребята повторяют: «Его-то с какой стати взяли в эту школу?» — и зло ухмыляются. У меня свои причины не любить его. Ирвинг Н. не курит, но свой табачный паек аккуратно получает. Пайковые сигареты он весьма расчетливо (хотя не исключено, что расчет его носит неосознанный характер) преподносит нужным людям. Перед тем как отправиться в сержантскую школу, он сказал, что выдаст приз — пачку американских сигарет — за лучшую заметку для нашей ротной газеты («Песня Максима»). Приз, можно сказать, у меня в кармане — я настолько вне конкуренции, что мне даже совестно соревноваться, но соблазн слишком уж велик. Когда я являюсь за сигаретами, Ирвинг утверждает, что никаких призов не обещал.
— Тебя ввели в заблуждение,
— Слушай, — говорю я, — я тебе приведу хоть сотню свидетелей.
— Да как я мог обещать пачку сигарет, когда у меня их нет? — спрашивает он.
— А это уж твое дело, — говорю я.
— Я обещал одну американскую сигарету, — говорит он и протягивает мне две сигареты. Чуть позже он дает мне еще две, которые у него «где-то завалялись», и день-другой иногда подкидывает мне тайком по сигарете. Но обещанной пачки я так и не получил; я подсчитал, что мне перепало от него всего-навсего восемь сигарет.
Джека производят в сержанты, но он, чтобы придать себе в глазах бойцов авторитет, которым не обладает, держится так грубо и тиранично, что его тут же смещают. Вернее сказать, он самоустраняется. «Подавитесь вашими нашивками, — говорит он. — Мне они ни к чему». С ним проводят беседу: в наказание запрещают выходить из казармы сутки. Он дуется, мы не можем не жалеть его и в то же время не можем не поражаться снисходительности и человечности, царящей в этой армии, а также чуткости, с какой командиры подходят к каждому бойцу. Пьяниц — их здесь относительно мало — приговаривают к штрафу в тридцать песет и трое суток не выпускают из казармы. Закоренелых грешников отправляют в белый домик на холме, где их приводят в чувство; однако боец, растливший мальчишку, в один прекрасный день исчезает навсегда.
Наша подготовка тем временем продолжается, а жизнь городка мирно и неспешно идет своим чередом. Местные жители чудовищно бедны, кроме продовольственного пайка да того скудного урожая, что им с великим трудом удается собрать, у них нет ничего. Если заглянуть в окна домишек, видно, как убоги жилища испанцев, но они живут надеждой на лучшие времена. Однако Республика сделала для них то, чего никто не делал: она дала им землю, которую они возделывают. Над ними нет больше гнета землевладельцев, ни церковных, ни мирских, которым они вынуждены были отдавать больше, чем получали сами за всю жизнь. Над ними больше нет гнета жандармерии, этого откормленного цепного пса правящих классов, жестоко подавлявшего малейший ропот недовольства. Над ними больше нет гнета иерархического сонма духовных посредников, которые увещевали их смиренно нести свой крест на земле и обещали лучшую жизнь на небесах. Они всегда видели в церкви своего врага, но они никогда не были врагами бога. Они носят кресты, в их домах висят распятья, и, встречая на улицах женщин в черных вязаных шалях, войлочных туфлях, бумажных чулках (а чаще и вовсе без чулок), мужчин — тоже в войлочных туфлях и в латаных-перелатаных вельветовых брюках, в больших и маленьких беретах, закутанных одеялами, обмотанных шарфами, понимаешь, что это христиане в том самом смысле, как понимал это слово Христос. На всей территории Республики строятся школы для детей (новая школа в Тарасоне, прочное кирпичное здание в современном стиле, резко выделяется среди средневековых лачуг, в которых живут здесь люди), десятками строятся школы, детские сады, поликлиники, дома отдыха, даже в армии учат читать и писать.
Нам почти нечего читать, зато мы часто пишем домой. «Френте рохо», «Ла Вангуардиа», «Мундо обреро» печатают скупые донесения с фронта; мы читаем между строк: «В секторе X… войскам противника ценой огромных потерь удалось захватить 601-ю высоту. Наши войска, оказав героическое сопротивление, отошли на заранее намеченные позиции». Мы понимаем, что это значит, а такие сообщения печатаются ежедневно. После того как ребята с нашей базы ушли на фронт под началом майора Алана Джонсона, командовавшего у нас американцами, по лагерю поползли слухи. Бойцы относятся к ним критически, называют их не иначе как «парашами» и тем не менее разносят их дальше. Майор Джонсон, вернувшись с фронта, держит перед нами речь.
— Я могу вам сказать одно, — говорит он, — я был с бригадой, она участвует в боях. Холодище там зверский, я отморозил парочку пальцев на ногах. — Тут он смеется, и мы смеемся вместе с ним. — Сейчас идут ожесточенные бои, так что знайте: в любой момент вас могут отправить на фронт, в поддержку нашим. Не могу сказать, когда вы понадобитесь, но ваша задача — быть всегда к этому готовыми.
Наши учения в тарасонских окрестностях проходят более интенсивно, но даже тем из нас, кто наделен богатым воображением, они кажутся всего-навсего детской игрой. Раздается свисток, и ты падаешь ничком, однако сердце твое бьется по-прежнему ровно. Ты вскакиваешь, пробегаешь метров десять и падаешь снова. Сердце бьется быстрей, но не от волнения, а от усталости. Ушибить колено, растянуть связку, оцарапать руку — вот все, чем ты рискуешь на учениях; тебе ничего не стоит лихо вскочить и, перебегая от дерева к дереву, пойти в атаку на воображаемое пулеметное гнездо: ты знаешь, что воображаемые пули тебе не страшны. Если твой противогаз пропускает воздух, тебя это ничуть не беспокоит: ничего, кроме воздуха, через эту течь не проникнет. Лишь в двух, правда немаловажных, пунктах, учения схожи с фронтом — здесь тебя тоже пожирают вши, от которых нет спасения (при том, что мыться негде), и по ночам приходится охранять город — он находится на военном положении.