Лжедмитрий Второй, настоящий
Шрифт:
В походном белом зимнем утепленном шатре царь Шуйский лично допрашивал Григория Шаховского. Вместе с ним в шатре находился брат царя Дмитрий.
– И что же, князь Григорий, заставило тебя идти против государя своего? – спрашивал царь.
– Прости вину мою, – говорил Шаховский. – Не против тебя шел, государь, шел за Дмитрия. Я ему клятву давал.
– Так ведь убит твой Дмитрий.
– Не знаю, государь. Не видел я его убитого.
–
Шаховский набычился:
– Тебе, государь, верю. Только вот и Болотников говорил мне, что виделся с ним в Польше. Я и ему поверил.
– А за что тебя в каменный мешок посадили? – спросил царь.
– За то, что хотел к тебе со своими людьми перейти. Потому что твердо узнал, что тот Дмитрий, который в Стародубе, не настоящий.
– Как же ты это узнал?
– Люди от Заруцкого к нам пробились и сказали, что Заруцкий его не опознал.
– Ладно, иди. Как обещал, жизнь тебе сохраню, – сказал Шуйский. – Но вольную жизнь не обещаю.
Шаховский вышел из шатра.
– Что-то ты добрый, – сказал брат царя, когда они остались вдвоем.
– Не добрый, дальновидный, – ответил Василий Шуйский. – При всех обещал сохранить им жизнь, надо сохранить. Иначе свои же не будут верить. И не забудь еще, – добавил он, – что у нас четверть Москвы таких, как он, Шаховских.
– Расплодились, – зло сказал Дмитрий.
– Приведите Болотникова! – приказал охране Шуйский.
Охрана состояла все из тех же немцев. Она передавалась по наследству от правителя к правителю. Своим русские не доверяли. И работала охрана как машина.
Болотников вошел в шатер, выхватил саблю, положил ее на шею и пал ниц перед царем.
– Говори! – приказал Шуйский.
– Я был верен присяге, которую дал в Литве человеку, называвшему себя Дмитрием, – сказал Болотников. – Дмитрий он или не Дмитрий, я не знаю, потому что никогда его раньше не видел.
Царь и брат его молчали.
Болотников продолжил:
– Я ему служил верою, а он меня покинул. И теперь я здесь в твоей воле и власти. Хочешь меня убить – вот моя сабля. Захочешь помиловать, как обещал и крест целовал, буду, государь, тебе верно служить, как служил до сих пор тому, кто меня покинул.
Шуйский начал с вопроса:
– Ты виделся в Литве с Дмитрием?
– Виделся, государь.
– Каков он?
– В каком смысле, государь?
– Каков? Высок, низок? Широк в плечах? Здоров, болен? Волосом бел или черен? Толст, худ?
– Не толст, не худ, среден, государь. Про волос не знаю, он в шапке был. Роста тоже среднего.
– Здоров, болен?
– Не ведаю. Только говорят про него, что с ним припадки бывают.
В животе у Шуйского захолодело.
–
– И что? – спросил царя брат. – Этого тоже простишь? Потому что таких у нас четверть Москвы.
– Таких уже не четверть, а вся половина, – ответил Шуйский. – А то и две трети. Только я ему другого не прощу.
– Чего другого?
– Того, что он сейчас сказал про нового Дмитрия.
– Что он такого сказал? Мало ли у кого бывают припадки.
– Припадки мало у кого бывают, – согласился царь. – Только вот у Ивана Васильича, как ты помнишь, были. И у угличского младенца тоже имелись.
Дмитрий не стал дальше пытать брата, при чем тут припадки самозванца. Если надо, Василий сам объяснит подробности, а не надо – лучше не приставать, только хуже закроется.
Шаховского сослали в Каменную Пустынь на Кубенское озеро. Болотникова отвезли в Каргополь и там быстро утопили. Палачи не могли отказать себе в малом удовольствии: прежде чем утопить, Болотникову выкололи глаза.
Князя Петра без всяких допросов и разговоров торжественно повесили в Москве.
Шуйский был счастлив.
Марина и Юрий Мнишеки и многие польские рыцари вместе с ними уже больше полугода мыкались в Ярославле.
Недалеко от города в сельце Мостец для них выставили несколько изб и категорически запретили удаляться куда-либо дальше чем на километр.
На высоких плетеных телегах, а потом на тяжелых санях из Ярославля им доставляли провизию (странно, что в достаточном количестве) и даже привозили вино.
Поляки обустроились как могли. Ввели войсковой порядок, постоянно держали вокруг часовых против вороватой «москвы» и даже устроили походную молельню.
Юрий Мнишек безоговорочно считался старшим, несмотря на присутствие двух послов – Николая Олесницкого и Александра Гонсевского. Он сам держался с Мариной как с московской царицей и всем людям велел это делать.
В этот переходящий в зиму осенний день он послал к дочери человека спросить, может ли она принять его. Ему было передано величайшее разрешение.
Со всем почтением, в лучшей одежде он пришел в избу царицы, украшенную последними оставшимися у поляков дорогими тканями и красивыми вещами, и начал разговор:
– Дочь моя, скажи мне о своих самых сокровенных планах.
– Отец, ты прекрасно знаешь сам.
– Все же хочешь вернуться на русский престол?
Марина промолчала.
– Ты знаешь, сколько людей сложили голову около этого трона. Не хватает еще и женской головы?
Марина помолчала, подумала, потом вместо ответа протянула отцу записку.