Мадемуазель Шанель
Шрифт:
Я повесила трубку и прижала ладонь к губам, чтобы не закричать. Неужели от меня ждут, чтобы я покинула страну, в которой родилась? Неужели для меня нет иного выхода, кроме добровольного изгнания?
Словно в тумане, я видела прекрасные, покрытые лаком ширмы, картины и книги — все это вот-вот исчезнет, как хрупкий мираж. Спотыкаясь, я подошла к рабочему столу и рванула на себя ящик. Пошарила и наконец нашла то, что когда-то оставила здесь. Я развернула носовой платок и поднесла часы к уху: они не тикали. Миниатюрные золотые стрелки застыли, показывая половину седьмого. Яростно крутанула колесико
Стрелки не двигались. Часы Боя не тикали. Они больше не показывали время.
И тогда я с неумолимой ясностью поняла: мое время тоже вышло.
Как только я приняла решение, все стало просто. Не легко, нет, ни в коем случае. Зато просто. Все свое имущество, которое я не могла взять с собой, я сложила в квартире на улице Камбон. Проследила, чтобы магазин был закрыт, выплатила всем компенсацию в размере четырехмесячного жалованья, даже мадам Обер и Элен, которые умоляли меня чуть ли не на коленях, чтобы я оставила двери открытыми. Они обещали строго за всем присматривать и регулярно докладывать мне обо всем в Лозанну в Швейцарии, куда я решила уехать. Андре я уже отправила туда на частной машине; Катарина успела снять дом неподалеку от санатория, где он будет лечиться.
Но я не вняла мольбам своих сотрудников. Все кончено. Во Франции мне больше не жить.
Потом я сделала то, чего боялась больше всего: отправилась к Мисе.
Она встретила меня у двери с горестным плачем, и сразу стало понятно: она знает, зачем я явилась. Мися с порога сообщила, что они с Сертом собираются снова пожениться, и потащила меня в гостиную. Там мы устроились на продавленном диване, где столько раз сиживали прежде, сплетничали и смеялись, подшучивали над друзьями и высмеивали недругов, ссорились и снова мирились… Мы с ней были ближе, чем родные сестры, как никто из наших знакомых.
— Ты должна остаться, — сказала она, обхватив мои ладони, потирая их, словно они замерзли. — Кто теперь сошьет мне платье?
— Кто-нибудь сошьет.
— А Серж? Что будет с ним? Сейчас он в безопасности, но его уволили, он уже не возглавляет балетную труппу «Гранд-опера». Его вызывали на допрос в Комитет, занимающийся «чисткой». А Кокто — как он будет жить без тебя? Ты им нужна здесь. Ты нужна всем нам, очень нужна.
Мне пришлось закусить губу, чтобы не расплакаться и не изменить своего решения. Если расплачусь, думала я, то мне конец. Нас обеих просто уничтожат. Я отняла у нее руки, коснулась пальцами ее морщинистой щеки:
— Ничего, Серж справится. Он ведь национальное достояние, один из самых выдающихся хореографов в мире. Его могут, конечно, заставить искупить вину, но пройдет немного времени, и он снова будет танцевать. Он больше ни в чем не разбирается, это его жизнь. И Кокто тоже, он должен писать. Что еще он умеет делать? И ты, моя обожаемая подруга, ты будешь жить и дальше. У тебя есть твой Жожо. Он единственный, кого ты по-настоящему любила.
Мися уже плакала так горько, что пришлось пожертвовать для нее носовым платком.
— Я не перенесу, — лепетала она, хлюпая носом в платок. — Просто не смогу.
— Это тебе только так кажется, — прошептала я, обняв и крепко прижав
— У них в Швейцарии даже хлеба приличного днем с огнем не сыщешь, — сказал он. — Тебе там вряд ли понравится. Помрешь от скуки.
— Да, — согласилась я, улыбаясь сквозь слезы, которые не могла уже больше скрывать. — Я знаю.
Когда я уезжала из Парижа, пошел снег. Мягкие снежинки кружили в воздухе, ходили волнами вокруг Эйфелевой башни, покрывая ее железную конструкцию, и опускались на землю. Ветер гнал белоснежные струйки по гравийным дорожкам парка Тюильри, под мерцающими маркизами на Елисейских Полях, засыпал мансарды художников и кабаре Монпарнаса, пятнами налипал на спирали литой из меди колонны на Вандомской площади. Снег засыпал тротуары, набивался в щели потемневших от возраста зданий, смягчая очертания города, который много повидал на своем веку, пережил и страдания, и страх, видел и радость, и процветание — как ни один другой город в мире.
Нежный, как рука, затянутая в перчатку, снег ласкал навес над фасадом магазина на улице Камбон. Плотно закрытыми ставнями он слепо уставился на отель «Риц» напротив. Снег задержался на полотне, белый, всего лишь чуточку белее самого тента, потом начал подтаивать, и капли падали мимо больших букв, которыми было написано имя, некогда столь желанное, столь знаменитое и столь экстраординарное, что одного только этого слова было достаточно, чтобы узнать, о ком идет речь.
Шанель.
Париж
5 февраля 1954 года
Ох, наконец-то раздаются аплодисменты, если, конечно, можно так выразиться. Приглушенные, вежливые, но довольно жиденькие; уже слышится скрип отодвигаемых стульев, шелест и шорох надеваемых пальто, звуки торопливых поцелуев, слова, в которых содержится обещание скоро встретиться за ланчем. Эти звуки сообщают все, что мне надо знать. Много лет я прожила за границей, и меня постепенно забыли все, кроме самых близких друзей, а я, в свою очередь, слишком долго игнорировала странности и причуды мира моды — и вот награда: приглашенные быстро и без лишних разговоров разъезжаются, и это надменное молчание для меня гораздо хуже, чем публичное осмеяние.
Они разочарованы. Разумеется, это именно так.
Стоит ли мне спускаться, чтобы раскланяться с ними, или оставаться здесь, пускай манекенщицы стоят там одни, пока толпа валит на выход?
Думаю, пока подожду. Они видели мои модели. Они ждали моего возвращения, спорили, разыгрывали удивление, сомневались, смогу ли я вернуть славу своей молодости. Я представила коллекцию вызывающе строгих платьев моих любимых цветов: черного, темно-синего, кремового и темно-коричневого; белые камелии на поясе и покатые плечи, а также плоские шляпки с лентой и еще костюм без воротника красного цвета. Ничего лишнего. Хотя Диор снова заставил женщин мучиться в его проволочных корсетах, километрах тюля и кринолинах, начинающихся от неестественно затянутых талий, отчего женщина стала похожа на перевернутый распустившийся бутон, я подчиняться этим стандартам отказываюсь.