Магистраль вечности (сборник)
Шрифт:
Гордыня, подумал он, гордыня и тщеславие. Избавится ли он от них? А когда он избавится от сомнений?
И, задав себе этот вопрос, он уже не мог отделаться от мысли, которую гнал прочь, размышляя об инопланетянине и его душе.
Принцип!
– Нет! – закричал он, объятый неожиданным страхом. – Нет, этого не может быть! Это решительно невозможно. Даже думать об этом – святотатство.
Уж в чем в чем, яростно напомнил он себе, а в этом его ничто не поколеблет.
Бог навеки останется добрым старым джентльменом (человеком) с длинной седой бородой.
Звездное наследие
Глава 1
«ОДНИМ ИЗ ЛЮБОПЫТНЕЙШИХ ОБЫЧАЕВ, порожденных Крушением, явилось складывание пирамид из мозговых
Полагают, что такой интерес к мозговым кожухам роботов знаменует собой торжество человека над машинами. Но этому нет неопровержимых доказательств. Возможно, симметричное строение кожухов имеет помимо другого действительного или выдуманного значения еще и эстетическое. А может быть, их сохранение – неосознанная реакция на их символическую долговечность: из всего созданного человеком технологической эры они – нечто наиболее прочное и долговечное, ибо сделаны из волшебного металла, которому не страшны ни время, ни непогода».
Из «Истории конца цивилизации» Уилсона
Глава 2
Томас Кашинг весь день рыхлил мотыгой картофельную грядку на узкой полоске берега между рекой и стеной. Грядка была хорошая. Если ее вдруг не поразит какая-нибудь немочь и не стрясется никакой другой беды, то потом удастся накопать немало мешков картошки. Томас в поте лица трудился ради этого урожая. Он ползал на четвереньках меж рядов, сбивая маленькой палкой с ботвы картофельных жучков и подхватывая их на лету берестяным кузовком, который держал в другой руке. Он ловил их на земле, чтобы снова не влезали на картошку и не лакомились листьями. Ползая на карачках, он чувствовал, как ноют натруженные мышцы, как немилосердное солнце молотит его лучами, и ему казалось, что он тащится сквозь ядовитую удушливую дымку поднятой им же пыли, наполнявшей неподвижный знойный воздух. Время от времени, когда берестяной кузовок наполнялся копошащимися жучками, растерянными и обиженными, Томас втыкал в землю палочку, отметив то место на грядке, где он остановился, и шел к реке. Там он садился на корточки и тщательно вытряхивал кузовок в поток как можно дальше от берега, отправляя жучков в путешествие, в котором выживут немногие, а оставшиеся в живых окажутся далеко от его картофельной грядки.
Иногда он мысленно разговаривал с жучками. «Я не желаю вам зла, – говорил он им, – я делаю это не из вредности, а чтобы защитить себя и себе подобных. Иначе вы сожрете ту пищу, на которую мы рассчитываем. Вот я вас и убираю». Он просил у них прощения и оправдывался, чтобы смирить их гнев, как древние охотники просили прощения у медведей, которых убивали для своих пиров.
Даже в постели, прежде чем уснуть, он снова думал о них, снова видел их – полосатую золотистую пену, подхваченную водным потоком и быстро уносимую навстречу непонятной судьбе, неизвестно как и почему постигшей их, бессильных и отвести ее, и избежать.
В конце лета, когда наступала засуха и из синего котла безоблачного неба лились палящие солнечные лучи, Томас носил воду из реки ведрами на коромысле. Носил, чтобы напоить жаждущие растения. Целыми днями он карабкался по крутому склону от реки к полоске земли, таща воду своим росткам. Потом опять спускался вниз, чтобы набрать очередные два ведра. И так – без конца, чтобы кусты росли и становились пышными, чтобы можно было запасти картошки на зиму.
Мы платим за свое существование дорогую цену, думал Томас, мы ведем бесконечную и тяжелую борьбу за выживание. Не то что в старые времена, давным-давно описанные Уилсоном, попытавшимся нащупать и воссоздать прошлое, которое кончилось за много веков до того, как он взялся за перо. Он вынужден был экономить бумагу, отчего писал на обеих сторонах листов, мелко и убористо. И этот его микроскопический, страдальческий почерк, благодаря которому он пытался втиснуть на бумагу все слова, которыми кишел его разум… Вновь и вновь он настырно повторял, что его «История» основывается скорее на мифах и легендах, нежели на фактах. Это неизбежно, поскольку фактов почти не осталось. Однако он был убежден в необходимости написать свою «Историю», прежде чем немногие оставшиеся факты забудутся совсем, а мифы и легенды пополнятся новыми небылицами. Ему казалось необходимым оценить эти мифы и легенды. Он снова и снова задавался мучительными вопросами: о чем писать? Что обойти вниманием? Ибо он упоминал не обо всем. Миф о Звездном Городе, к примеру, Уилсон из своей «Истории» исключил.
Но довольно об Уилсоне, сказал себе Кашинг. Пора снова браться за мотыгу. Сорняки и жучки – враги. Сушь – враг. Слишком жаркое солнце – враг. И так думал не только Кашинг, но и другие земледельцы, растившие кукурузу и картофель на таких же делянках выше и ниже по течению, достаточно близко к стенам, чтобы иметь какую-то защиту от случавшихся время от времени набегов из-за реки.
Том весь день промахал мотыгой, и теперь, когда солнце наконец ушло за маячившие на западе крутые берега реки, он присел у воды и стал смотреть на противоположный берег. Выше по течению, примерно в миле, стояли каменные быки разрушенного моста. Части пролетов еще были целыми, но для переправы мост не годился. Еще дальше торчали две огромные башни, где некогда жили люди. В старых книгах они назывались высотками. Существовало два вида таких строений: обычные высотки и высотки для пожилых людей, и Том удивился, зачем нужно было такое разделение по возрасту. Сегодня ничего подобного не было. Не существовало различий между стариками и молодежью. Они жили вместе и нуждались друг в друге. Молодые были источником силы, старики – мудрости, и все вместе трудились на общую пользу.
Он увидел это, впервые придя в университет, и почувствовал на себе, когда его взяли под покровительство Монти и Нэнси Монтроуз. Это покровительство со временем стало чем-то большим, нежели простая формальность, потому что Том жил с ними и, по сути дела, стал их сыном. Университет – и больше всех Монти и Нэнси – дали ему ощущение добра и равенства. За последние пять лет он превратился в неотъемлемую частицу университета, словно тут и родился, и познал ту особую радость, которая была неведома ему в годы странствий. Сейчас, сидя на речном берегу, он признался себе, что эта радость смешана с чувством вины и досады, что его держит здесь любовная преданность этой пожилой чете, принявшей его в дом и сделавшей частичкой самих себя. Пять лет, прожитые здесь, дали ему немало: он научился читать и писать; он познакомился с некоторыми книгами, что рядами стояли на полках в библиотеке; он стал лучше понимать, что такое мир, чем он был когда-то и чем стал. Здесь, под защитой стен, у него появилось время на раздумья и выводы. Но хотя он много размышлял, ему по-прежнему было не совсем понятно, чего он хочет от себя и для себя.
Он снова вспомнил тот дождливый день ранней весной, когда сидел за столом у библиотечных стеллажей. Он уже забыл, что делал там. Возможно, просто читал книжку, которую в должное время снова поставит на полку. Но теперь ему с пугающей ясностью вспомнилось, как в какой-то праздный миг он выдвинул ящик стола и нашел в нем тонкую стопку вырванных из книг титульных листов с записями, сделанными мелким неразборчивым почерком. Он вспомнил, как сидел, застыв от изумления, ибо этот корявый убористый почерк нельзя было спутать ни с каким другим. Он перечитывал «Историю» Уилсона много раз, он был странно зачарован ею и теперь не сомневался, что это и есть записки Уилсона, оставленные тут, в ящике, ждущие, когда их найдут – спустя тысячу лет после того, как были написаны.
Дрожащими руками Том извлек их из ящика и с благоговением разложил на столе. При тусклом свете дождливого дня он медленно читал записки, находя в них много знакомого материала, который в конце концов пробился в «Историю». Но тут была и страничка с замечаниями (точнее, полторы странички), которая не пошла в свое время в дело. Это быт миф, настолько мятежный, что Уилсон, должно быть, решил в конце концов не включать его в свой труд. Миф, о котором Кашинг никогда не слыхал, о котором, как он выяснил в ходе последующих осторожных расспросов, никто никогда не слыхал.