Максим Горький
Шрифт:
Толстой, которому тоже предложили вернуть свой академический диплом, уклонился, бросив угрюмо, что он себя академиком не считает. Горький на самом деле радовался тому, что исключен из компании именитых и признанных. Он приветствовал все, что могло усилить и сделать ярче его образ бунтаря. Одновременно с инцидентом об аннулированном избрании разворачивались события вокруг постановки «Мещан» – первой пьесы Горького.
Сначала постановка была запрещена, затем цензура потребовала купюр, а министр внутренних дел Сипягин написал губернатору Москвы, великому князю Сергею, убеждая его назначить чиновника, который присутствовал бы на генеральной репетиции и составил бы доклад о впечатлении, произведенном на публику некоторыми репликами: так можно будет не допустить того, чтобы на публике были произнесены фрагменты или фразы, которые при чтении не вызывают негативного чувства, но со сцены могут произвести эффект нежелательный. В конечном итоге разрешение было получено,
Не упавший духом Горький уже трудился над другой пьесой – «На дне». После отдыха в Крыму он должен был волей-неволей возвратиться в Арзамас, который был назначен ему официальным местом ссылки. Заточенный в этот крохотный городишко, сонный, пыльный, с немощеными улочками и дощатыми тротуарами, он не терял запала. Законченная в несколько недель, пьеса стала шедевром языковой выразительности и силы. Воспроизведя атмосферу ночлежки, населенной отбросами человеческого общества – псевдоинтеллектуалами, обнищавшими дворянами, бродягами, пьяницами, – он создал микрокосм со всеми страстями, со всеми страданиями прогнившего общества.
В конце августа он получил право на возвращение в Нижний Новгород, и с 5 сентября 1902 года он в Москве, читает «На дне» актерам Художественного театра. Они были ошеломлены этим сошествием в ад. Когда один из них спросил, какой эффект он хотел произвести на публику, Горький ответил: «Чтобы, понимаете, хоть взбудоражить, чтобы не так спокойно в кресле бы им сиделось, – и то уже ладно!» Оставалось только заполучить одобрение цензуры. Сначала в нем было отказано. Тогда Немирович-Данченко лично явился в Петербург, дабы попытаться решить этот вопрос положительно. Ему пришлось биться с въедливыми цензорами за каждую фразу, за каждое слово. В конце концов разрешение у них вырвать удалось по очень простой причине: после неудачи с «Мещанами» власти были уверены, что пьеса «На дне» обречена на полный провал. Тут же начались репетиции. По словам Станиславского, актеры испытывали большие трудности с тем, чтобы донести до зрителя этот лихорадочный язык, полный афоризмов и фигуральных выражений, «пафоса, граничащего с проповедью». «Горького надо уметь произносить так, чтобы фраза звучала и жила. Его поучительные и проповеднические монологи надо уметь произносить просто, с естественным внутренним подъемом, без ложной театральности, без высокопарности. Иначе превратишь серьезную пьесу в простую мелодраму».
Чтобы точно воссоздать атмосферу московского дна, труппа Художественного театра отправилась на Хитров рынок, самый непотребный нищенский квартал, где ютились воры, нищие, бродяги. Актеры посетили вонючие ночлежки, где мужчины и женщины, в лохмотьях, лежали вперемежку на нарах, вступали в беседы с местными «интеллигентами» и были поражены тем, насколько аутентичную картину нарисовал Горький в своем произведении.
В ходе репетиций Горький был особенно поражен красотой и талантом молодой актрисы с рыжей копной волос, Марии Федоровны Андреевой. Из театральной семьи, она была замужем за высокопоставленным чиновником, статским советником.
Высокое положение в обществе не помешало ей проникнуться убеждениями крайне левыми. Она прятала у себя в квартире нелегальные издания, собирала средства для тайных организаций и даже в конце концов примкнула к большевистской партии. Обладающая неуемной энергией, она успевала заниматься и артистической деятельностью, и подпольной работой. В партии ее прозвали «Феномен». Горький встретил ее впервые в 1900 году, в Севастополе и затем в Ялте, где она участвовала в турне Художественного театра. Когда она увидела его входящим в ее уборную, с Чеховым, она была мгновенно покорена. «Горький показался мне огромным, – напишет она в своих „Воспоминаниях“. – Только потом, много спустя, стало ясно, что он тонок, худ, что спина у него сильно сутулится, а грудь впалая. Одет он был в чесучовую летнюю косоворотку, на ногах высокие сапоги, измятая как-то по-особенному шляпа с широкими полями почти касалась потолка, и, несмотря на жару, на плечи была накинута какая-то разлетайка с пелериной. В мою уборную он так и вошел в шляпе. „Черт знает! Черт знает как вы великолепно играете“, –
В Москве, во время репетиций «На дне», их отношения стали более близкими. По мере приближения премьеры Горький чувствовал, как в нем одновременно растет тревожность автора и восхищение, нежность, уважение к любимой исполнительнице. Вопреки ожиданиям властей, спектакль принес триумфальный успех. Сила текста, точность постановки, реалистичная игра актеров вызвали восторг публики, падкой на сильные эмоции. Оглушительно гремели аплодисменты, раздавались возгласы, на сцену летели цветы, требовали автора. Вытолкнутый на сцену после третьего акта, Горький предстал перед публикой растерянный, с папиросой в руке, плача от радости и не зная, как благодарить эту толпу, заходящуюся в исступленном восторге.
В радостном возбуждении Мария Андреева одарила его в тот вечер первым поцелуем. После спектакля вся труппа отправилась в ресторан «Эрмитаж». В своей неизменной черной рубахе и сапогах, Горький заметно выбивался из толпы разодетых со всей элегантностью актрис. Глаза присутствующих были прикованы исключительно к нему. «Горький стал героем дня, – напишет Станиславский. – За ним ходили по улицам, в театре; собиралась толпа глазеющих поклонников и особенно поклонниц; первое время, конфузясь своей популярности, он подходил к ним, теребя свой рыжий подстриженный ус и поминутно поправляя свои длинные прямые волосы мужественными пальцами сильной кисти или вскидывая головой, чтобы отбросить упавшие на лоб пряди. При этом Алексей Максимович вздрагивал, раскрывал ноздри и горбился от смущения. „Братцы! – обращался он к своим поклонникам, виновато улыбаясь. – Знаете, того… неудобно как-то… право!.. Честное слово!.. Чего же на меня глазеть?! Я не певица… и не балерина… Вот история-то какая… Ну вот, ей-богу, честное слово…“ Но его смешной конфуз и своеобразная манера говорить при застенчивости еще больше интриговали и еще сильнее привлекали к нему поклонников. Горьковское обаяние было сильно. В нем была своя красота и пластика, свобода и непринужденность».
Успех был настолько оглушительным, что правительственные газеты заволновались. «Русский вестник» метал громы и молнии: жалости достойно общество, которое, теряя в безумии всякое уважение к себе, забыв все свои принципы и традиции, идя на поводу у нравственного разложения, устремляется, как толпа времен Цезаря, на спектакль, привлекший ее своей новизной, и громко аплодирует зловонию, грязи и пороку этой революционной пропаганды, тогда как предводитель босяков, Максим Горький, используя свое перо как рычаг, расшатывает фундамент, на котором это самое общество и было воздвигнуто. Какой опасный писатель! Как жалки его слепые поклонники, читатели, зрители!
Тщась умалить триумф спектакля «На дне», правительство прибегло к исключительной мере: отныне получать разрешение надлежало перед каждым представлением, а играть – по вымаранному цензурой тексту. Ставить «На дне» в народных театрах и на любых других языках империи, кроме русского, было запрещено. Однако пьесе устроили овацию во многих провинциальных городах и, переведенная на иностранные языки, она продолжила свое победное шествие за рубежом. Вышедшая отдельным изданием, она разошлась с невиданной быстротой: первый тираж сорок тысяч экземпляров исчез из книжных магазинов за две недели, а к концу года было продано семьдесят пять тысяч.
Тем временем Горький стал сам себе издателем, объединившись с издательским домом «Знание». Он перетянул сюда большое число писателей-реалистов, в их числе – Леонида Андреева и Ивана Бунина. Андреев, хотя и не принадлежал ни к какой политической группировке, сочувствовал революции. Он охотно высмеивал царя, чье нелепое присутствие во главе государства искажало русский пейзаж. Время от времени он принимал участие в тайных студенческих собраниях. Охранка не спускала с него глаз. Однако, восхищаясь Андреевым, Горький упрекал его в том, что он писатель-одиночка, слишком много размышляющий, терзаемый мучениями, удаляющийся от жизни масс, чтобы с наслаждением погрузиться в извращенную интроспекцию. Их дружба то и дело прерывалась бурными ссорами. Что же до Бунина, поэта и новеллиста, утонченного и резкого одновременно, то он упорно сторонился всякой подрывной деятельности, что раздражало Горького. Связывало их только общее негативное отношение к декадентским литературным тенденциям, культивируемым в мелких литературных обществах Санкт-Петербурга и Москвы. Однако Бунин критиковал эти «новшества» с точки зрения сугубо эстетической, тогда как Горький осуждал их, видя в них проявление буржуазного духа.