Максим Горький
Шрифт:
Однако он старался сохранять здравомыслие. Он даже, без сомнения, страдал от столь пылкой любви в период, когда творческие силы оставляли его. Разве не больше он заслуживал этих похвал в молодости, когда вдохновение кипело в его венах? Только безумное отчаяние заставляло его продолжать работу, урывками, над редакцией продолжения «Клима Самгина». Что стоит этот роман? Что стоит все его творчество в целом? Он задавал себе этот вопрос с тревогой. Когда-то, в Крыму, Толстой сказал ему, когда речь зашла о его книгах: «Везде у вас заметен петушиный наскок на все… Потом – язык очень бойкий, с фокусами, это не годится. Надо писать проще… А у вас – всё нараспашку, и в каждом рассказе какой-то вселенский собор умников. И все афоризмами говорят, это тоже неверно – афоризм русскому язык не сроден… Вы очень много говорите от себя, потому у вас нет характеров и все люди – на одно лицо. Женщин вы, должно быть, не понимаете, они у вас не удаются, ни одна. Не помнишь их…» Спустя годы Горький признавал, что Толстой прав. Его стиль, неровный, яростный, кипучий, передавал бурю его анархического настроения. Он писал так, как другие мстят, чтобы, как говорил он сам, богатые почувствовали пробежавший внутри ледяной холодок. Этот натиск заслонял бедность его психологических анализов и монотонность сюжетов, которые он излагал с внешней
Творчество это, когда он об этом задумывался, виделось ему одновременно революционным и традиционным. Он открыл эпоху советской литературы, но корнями уходил в эпоху царизма. Хотел он того или нет, он был живым связующим звеном между великими писателями, которые прославили последние годы империалистической России, и новичками, которые пришли и заявили о социалистическом реализме. На коне в обе эпохи, он, самоучка, олицетворял собой непрерывность русской культуры. Новатор, он был также и продолжателем. Первопроходец, он черпал из прошлого. Он желал бы отдать остаток своих сил, чтобы написать роман, который затмил бы все предыдущие. Однако он вынужден был растрачивать себя на неотложные дела, полезные обществу. Самой высокой его амбицией было создать новую пролетарскую литературу. Чувствуя, что силы иссякают, он постоянно думал о тех, кто придет ему на смену. Как только на горизонте появлялся молодой талант, он радовался этому как личной победе и прилагал все усилия, чтобы сделать его известным. Многие дебютанты в СССР были обязаны своим успехом именно ему. Он был для них словно добрый отец, маг, поднявшийся из темных глубин народа и призванный направлять всех тех, кто чувствовал в себе желание писать. Его работа журналиста, издателя, пропагандиста, литературного наставника съедала большую часть его времени. Он жил в суматохе, плохо совместимой с требованиями творчества. От этой круговерти он страдал и, однако же, испытывал в ней потребность как в оправдании угасанию своего романтического вдохновения. Суетой он все еще пытался создать себе иллюзию плодотворной деятельности.
В октябре 1932 года он отправился в последний раз погреться в ласковых лучах соррентийского солнца. Но умиротворение этого пристанища в конце концов стало его раздражать. Ему казалось, что, удалившись на несколько месяцев, он оставался в стороне от великого движения, которое управляло массами в СССР. При мысли о том, что он отдыхает тут, в забытом уголке Италии, тогда как там, далеко, открывают школы, строят заводы, электрифицируют деревни, он чувствовал себя дезертиром. 9 мая 1933 года он окончательно покинул Италию. 17 мая доставивший его на родину теплоход высадил его в Одессе. Там он прямиком сел на московский поезд.
Со времени прихода Советов к власти правительство стремилось создать Горькому безбедное с материальной точки зрения существование. Не стал ли он официальным рупором власти? Чем-то вроде министра творческой деятельности? От всяких денежных забот его избавили. По возвращении в СССР ему предоставили роскошный особняк (Малая Никитская, дом 6, в центре Москвы). Это двухэтажное здание с фасадом в стиле модерн до революции принадлежало миллионеру Рябушинскому, меценату поэтов-символистов и декадентов. Горькому в этом огромном, богато отделанном здании было неуютно. Он предпочитал жить на даче, которую ему пожаловали сверх того в ближайших окрестностях Москвы, на возвышенности. Благодаря заботливости властей он имел в своем распоряжении автомобиль, личного секретаря, врача. Окруженный вниманием множества людей, он также находился и под наблюдением множества людей, как все видные люди. В его почту, обширную и дифирамбную, иногда проскальзывали анонимные письма, авторы которых упрекали его в пособничестве диктатуре. Некоторые корреспонденты осмеливались даже угрожать ему. Внутри некоторых приходивших к нему конвертов лежала веревочная петля. Этого было достаточно, чтобы ГПУ стянуло вокруг него кольцо шпионажа и охраны. Эта внушавшая ужас организация, специализировавшаяся на травле антиреволюционных элементов, арестовывала по простому доносу и судила на месте, в строжайшем секрете. Ее боялись самые высокопоставленные деятели. Начальник этой политической полиции, Ягода, человек грубый и нещепетильный, стал другом Горького. Он приставил к нему секретаря, Крючкова, и врача, Левина, агентов на жалованье. Часто лично навещал семью. И Горькому в голову не приходило поставить ему в упрек тысячи жертв, которые он имел на совести, – потому что это были в принципе враги народа.
Горький устроился на первом этаже дома на Малой Никитской. На втором жил его сын Максим с женой Надеждой и двумя дочерьми, Марфой и Дарьей. Доверенное лицо, Олимпиада Черткова, следила за здоровьем писателя и вела его хозяйство. Рядом с его кабинетом, просторным и светлым, находилась комната, в которой неотлучно сидел его секретарь Крючков, разбиравший его почту и отвечавший на телефонные звонки. В его полномочия также входила сортировка приходивших к писателю посетителей, которых он заставлял ждать до времени приема. По утрам Горький работал над новым романом или рассказами; после обеда писал статьи и занимался корреспонденцией; после ужина принимал просителей и после ухода последнего из них читал до глубокой ночи. У него было около десяти тысяч книг, многие из которых пестрели пометами, сделанными его рукой. Но также он любил собирать «странные» предметы: очень гордился своей
Также он выражал эту идею неустанно в своих статьях и выступлениях. Кроме того, он яростно отстаивал в дискуссиях с коллегами правильный русский язык. Необходимо, говорил он, безжалостно бороться, чтобы очистить литературу «от паразитивного хлама», нужно биться «за чистоту, за смысловую точность, за остроту языка», за «литературную технику», без которой невозможна точная идеология. «Правда» и правительство поддерживали его в этой кампании, «в его борьбе за качество литературной речи». Также он охотно высказывал свое мнение о долге в СССР человека искусства. 14 июля 1933 года на художественной выставке он заявил журналистам: наши художники не должны бояться некоторой идеализации советской реальности и нового человека. [61] В тот же день, говоря о советских скульпторах, он утверждал: мастера можно только похвалить, когда он ищет новые сюжеты и новые формы выражения, однако результат его усилий всегда должен быть понятен народу. Несколькими годами раньше он уже писал рабкору Сапелову, который спрашивал его: предпочтительно хорошую или плохую сторону жизни должна показывать литература? «Я за то, чтоб писали больше о хорошем. Почему? Да потому, что плохое-то не стало хуже того, каким оно всегда было, а хорошее у нас так хорошо, каким оно никогда и нигде не было». (Письмо от 11 декабря 1927 года.) Позднее он провозгласит со всем софизмом патриотической гордости: «Наша литература – влиятельнейшая литература в мире».
61
Статья в «Правде» от 15 июля 1933 года.
А пока главным его занятием, забиравшим большую часть его энергии и времени, была подготовка к Первому Всесоюзному съезду советских писателей. Он был уверен, что эта международная встреча поразит мир мощью и многообразием русского гения при новом строе.
17 августа 1934 года шестьсот делегатов, представлявших пятьдесят наций, выбрали Горького президентом ассамблеи. Он произнес вступительную речь на открытии, сказав следующее: «Не было и нет в мире государства, в котором наука и литература пользовались бы такой товарищеской помощью, такими заботами о повышении профессиональной квалификации работников искусства и науки…» В течение всех шестнадцати дней, что длился съезд, Горький добросовестно играл свою роль президента, выслушивая речи тех и других, беседуя в перерывах между заседаниями с собратьями по перу, приглашая их к себе в гости на Малую Никитскую. Во имя «революционного романтизма» делегаты съезда, с Горьким во главе, осудили творчество Джойса, Пруста, Пиранделло. Было постановлено: «Наше искусство должно встать выше действительности и возвысить человека над ней, не отрывая его от нее». Что же до заключительной резолюции, принятой единогласно, она отметила «выдающуюся роль великого пролетарского писателя Максима Горького» в развитии литературы нации. Он был избран председателем Оргкомитета Союза писателей.
И все же эта новая регалия не могла помочь ему оправиться от глубокого личного горя: тремя месяцами раньше он потерял своего сына Макса, обаятельного, ветреного и проказливого парня, страстно увлекавшегося филателией и автомобильными гонками. Макс помогал отцу в качестве переводчика, иногда перепечатывал его рукописи и пьянствовал в компании личного секретаря отца Крючкова и доктора Левина. Врачи, срочно собравшиеся у изголовья больного, диагностировали пневмонию. Примененные средства оказались неэффективными. 11 мая 1934 года Максим умер.
В погрузившемся в траур доме мелькали самые высокопоставленные лица партии и правительства. «Правда» публиковала многочисленные соболезнования. Верный друг Ягода, нарком внутренних дел, приходил каждый день утешать отца и вдову усопшего. Но у Горького было ощущение, что с исчезновением сына, которого он еще не так давно считал милым, но никчемным, любя при этом с невыразимой нежностью, его собственные корни были вырваны из земли. Только работа до самозабвения могла удержать его на плаву. Он бешено строчил статью за статьей: «Беседа с молодыми», «Пролетарский гуманизм»… Даже основал новый журнал: «Колхозник». В декабре 1934 года он был избран депутатом Московского Совета как делегат от писателей. Еще одна погремушка, лишняя обязанность. Из человека он давно превратился в учреждение. Он сам так и говорил: «Я же не человек, я – учреждение». Несмотря на неизбывную печаль, несмотря на усталость, несмотря на сомнения, он держался, связанный узами официальных обязанностей, принятых по убеждению, по долгу, по инерции.
Глава 18
Последний бой
Несмотря на его желание, сто раз заявленное, быть штатным хвалителем власти, Горький не мог не замечать диктаторского характера Сталина, отпечатавшегося на его поступках. Он знал, что страна живет в постоянном страхе, что никто не осмеливается поднять головы, что беспощадная чистка коснулась уже и давних руководителей партии, таких как Троцкий, Зиновьев, Каменев… Одного за другим новый хозяин России убирал своих былых спутников, выдвигая им обвинения самые разные. Это сведение счетов на самом верху, конечно же, беспокоило Горького, но он сразу же успокаивал себя, говоря себе, что сосредоточение власти в руках одного человека, без сомнения, необходимо для подъема нации, по природе своей апатичной и неорганизованной. Государство везде и всюду, ежесекундный надзор за каждым, доносы, насаждение мыслей в соответствии с указами, пришедшими сверху, не волновали этого утописта, когда-то отстаивавшего свободу. Всякое принуждение казалось ему полезным, если оно оправдывалось счастьем рабочего класса. И счастье это, он был в этом убежден, придет завтра. Убийство 1 декабря 1934 года близкого соратника Сталина, Кирова, потрясло его: «Я совершенно подавлен убийством Кирова, – писал Горький Федину, – чувствую себя вдребезги разбитым и вообще – скверно. Очень я любил и уважал этого человека».