Максимализмы (сборник)
Шрифт:
Уж не знаю, хорошо я написал о своих дядях или смешно.
Эффективность супротив разнообразия
Когда я только начинал приставать на улицах к девушкам, я оказался свидетелем многократного совершения этой процедуры своим старшим приятелем. Он использовал лишь одну фразу:
– Девушка, который час?
Когда девушка отвечала, он продолжал:
– А почему так мало?
Девушка удивлялась или даже прыскала от смеха и дальше разговор продолжался без труда.
Если же девушка не рассказывала, который час, мой знакомый говорил:
– Девушка, у вас часов нет, я вам их подарю. Золотые с брильянтами – можно?
Или:
– Девушка, у вас часы остановились? Давайте, я их подтолкну.
Как
Однако мне претило такое однообразие первой фразы – я, писавший стихи, взял на себя творческое обязательство: к каждой девушке подходить с новой начальной фразой. И действительно, я тешил своё тщеславие тем, что вымучивал из себя каждый раз что-то новое, но, увы, не всегда эффективное для быстрого заполучения телефона. Кроме того, я скоро почувствовал, что если знакомиться с девушками не раз в месяц, а каждый день и с несколькими, то становится изрядно утомительно придумывать подходы заново – в голове кружатся уже использованные и хорошо сработавшие фразы. Постепенно, раз за разом я стал малодушничать и повторяться. Чем больше я углублялся в освоение целинных и залежных женских земель, тем больше я ставил свою приятную работу на конвейер, используя три-четыре отработанных фразы. Получалось волшебство – говоришь одни и те же слова, а получаешь разные пизды – это ли не сказка? А с моим приятелем так вообще было совершенство – он говорил всего лишь одну фразу. И срабатывало, как «Сезам-сезам, раскройтесь ноги».
Суть поэзии
Самая высокая поэзия имеет самое практическое приложение в области добычи пизд. Я до этого дошёл с малых лет. Так, гуляя по садам и паркам и видя девушек, сидящих на скамейках, или прохаживаясь на пляже промеж девушек, кажущих своё тело, лёжа на подстилке, я подсаживался и говорил нечто вроде:
– Девушка, вы так красивы, что я хочу почитать вам стихи.
Не было случая, чтобы это предложение было отвергнуто. Во времена моей юности девушки были помешаны на стихах и поэтах.
Я присаживался и начинал читать свои вирши.
– Чьи это стихи? – всякий раз спрашивала девушка.
– Мои, – всякий раз скромно отвечал я.
Сочетание моей спортивной фигуры и поэзии, исходившей из неё, действовало на девушек должным неотразимым образом.
Так одну я пронял до скоро приключившегося обоюдного оргазма такими имажинистскими строками:
Пахнет прошлым мёртвый стогсвежескошенных надежд.Других я брал реалистическими регалиями:
И нет у дней названий,они бегут как встарь,из встреч и расставаниймой новый календарь.Лет через двадцать стихи перестали действовать. Их заменили деньги. Девушки реагировали на них тем же поэтическим способом – разводя ноги.
Промка
В ЖЖ [82] появился фоторассказ о Доме Культуры Промкооперации в Питере. Я с 1953 по 1976 жил буквально в двух шагах от этого здания и ошивался с разных его сторон и внутри. Глядя на фотографии, я вспомнил кое-чего и помемуарю чуток на эту тему.
82
«Живой журнал».
Первое воспоминание о Промке по рассказам родителей – они там смотрели Ив Монтана и Порги и Бесс – культурные свидетельства хрущёвского потепления. Я помню программки с непривычными образами негров, которые не повешены куклуксклановцами, как утверждала советская пресса, а звездились на сцене, Ив Монтана с кадыком и песней Се си бо, которую мальчишки переименовали в «соси банан».
Зал Промки был чуть ли не самый большой в Питере в то время, и лучшие концерты проходили там. В Промку я ходил на новогодние представления, пахнущие мандаринами из бумажных подарочных мешочков, которые раздавали престарелые снегурочки и деды Морозы навеселе.
Зимой часто возникал усиленный мороз, а если температура доходила до минус 25, то школа отменялась. Затая дыхание, я слушал утром радио, моля диктора произнести волшебное число, которым становилось любое, начиная с двадцати пяти и больше. И вот в один из таких морозных дней с ярчайшим солнцем в непривычно голубом небе я вместо школы пошёл с мамой в Промку на выставку индийского искусства (или китайского – один хуй). Там меня поразило вездесущее для тамошней тогдашней культуры зерно, над которым громоздился микроскоп и, глядя в него, можно было прочесть выцарапанный на зерне дифирамб Сталину, перевод которого был услужливо помещён рядом на обрамлённой бумажке. Сколько элеваторов таких зёрен понаделало время…
При Промке завёлся кружок фигурного катания, куда меня родители с трудом записали, преодолев очередь. На заднем дворе здания залили каток и туда меня приводили становиться фигуристом (а я видел лишь фигуристую фигу). Я эту фигу и показывал сексуально-сонной тренерше, которая метлой чертила на припорошенном снегом льду восьмёрки, и нам, фигуристам-фигурантам, следовало кататься по восьмёрке, причём на одной ноге. Восьмёрка разнообразилась другой ненавистной фигурой – параграфом, который тоже нужно было выконьковывать, не вылезая за его пределы. Мне это было чрезвычайно скучно, я хотел хоккейные коньки, а не фигурные, и, чуть тренерша уходила со льда пописать, я бросался прочь от фигур и носился по кругу с большой скоростью, воображая себя хоккеистом. Круг, впрочем, тоже был фигурой, единственной, которая мне нравилась в фигурном катании. Через несколько месяцев моя карьера фигуриста закончилась навсегда, причём, так и не начавшись.
В Промке я увидел один из последних концертов Утёсова, где он выступал со своей дочерью, как мне показалось, женщиной его возраста. Он пел песню Московские окна, которая щемила сердце непонятно почему. Теперь – понятно. И теперь тоже щемит.
Значительно позже, году в 1972, в Промке проходила выставка американского медицинского оборудования, народ валил валом с наплевательским отношением ко всякой медицине, но с буквально всепоглощающим интересом ко всему американскому, что можно получить задарма: каталоги, брошюры, авторучки, и всё, что хорошо или плохо лежало. По окончании выставки никакого привычного мусора, который остаётся в выставочных павильонах, не обнаружилось, ибо посетители разобрали и растащили всё, что можно было и что нельзя, так как мусор был американский, а значит – драгоценный. Я тоже на эту выставку выстоял в очереди. Но, как повелось, ничего о ней не помню.
В начале семидесятых в Промке проводили цикл лекций по зарубежному кино, на который я записался с надеждой посмотреть хотя бы кусочки из современных западных фильмов. Но никакого зарубежного кино не показывали, кроме Чарли Чаплина, а лишь подробно рассказывали, как загнивает кино на Западе.
В Промке я посмотрел десятки фильмов. Билеты на первые два и последний ряды стоили по 30 копеек. На остальные 40 и 50. Шиковать денег не было, и я предпочитал последний ряд, но далеко не всегда удавалось достать такие билеты – умников было много. Однако моё близкое соседство с Промкой давало мне преимущество – быстро оказаться у только что открытой кассы. Единственный фильм, увиденный там, который я чётко помню, – это Рокко и его братья с Аленом Делоном. Запомнил я этот фильм из-за сцены изнасилования и мокрого пальто на спине женщины, когда она поднялась и пошла после завершения процесса. Мне тогда набежало лет 14, и я плохо разбирался, что и как может произойти в такой борьбе между одетыми мужчиной и женщиной да ещё в грязи на земле. Но в кино всё можно. Ан – оказалось, что нельзя: через два дня после начала показа в Промке фильм сняли с проката и больше его нигде не показывали.