Максимов Василий Максимович
Шрифт:
Прошли мы лесок, показался барский дом в два этажа с фронтоном. Сели мы на опушке, любуемся, я начал товарищу советы давать, как там надо себя вести. Тит говорит: «Не учи, я сам читал книжку «Хороший тон кавалергарда» и знаю, что рыбу едят вилкой». – «Врешь, – говорю, – зубами». Поспорили, а потом благословил я его на подвиги, а сам вернулся домой и жду его возвращения.
Приходит Тит к вечеру, сам не свой, рассказывает чудеса. Дом – дворец, паркет, лакеи, горничные. Сама графиня почти не говорит по-русски, но три компаньонки трещат безостановочно и переводят все
«А еще, – говорит, – там племянница графини – ну, так это…» – и не стал дальше распространяться. Вижу, что дело у него на этой точке что-то запнулось.
Среди неделя пошел уже я в графскую усадьбу с цилиндром в руке и с тросточкой.
Действительно, оказалось почти все правильно, как говорит Тит, только он не упомянул про котеночка с голубым бантом на шее, с которым постоянно возилась племянница.
Спрашивают, почему не пришел «Тити-Тити». «Зубы, – говорю, – у него разболелись».
Через три дня пошел снова Тит к графине, и у него про меня спрашивали. Он тоже ответил, что у меня зубы болят. Старая компаньонка прислала ромашку для полоскания, и все просили, чтобы мы пришли вместе.
О племяннице Тит если и говорил, то с большим замалчиванием. Вижу, что тут дело было уже на крючке. Тит таков был, что как увидит молодой женский пол, так и потеряет голову.
На этом месте почти все прерывали Максимова:
– Постой, постой, а ты разве забыл, что с тобой было в свое время?
А Максимов конфузливо:
– Ну, у меня другое дело, сами знаете – покрепче все выходило, но послушайте, что дальше нас ожидало – чудеса!
Пустил дыма тучу из толстейшей папиросы, поскреб в вихрах и продолжал:
– Как же идти вдвоем к графине, где взять второй костюм? Обратились к фельдшеру, у него ничего подходящего не оказалось, но он подумал, подумал и говорит: «Вот что, пойдите-ка вы к мельнику, недалеко отсюда в лесу на речке, у него, пожалуй, найдете». – «У мельника? У него-то откуда?» – «А вот там узнаете, вам ничего не стоит, недалеко, и прогулка хорошая».
Пошли мы и нашли речку и мельницу, седую от времени и мучной пыли. Чмокают колеса, внизу темно-зеленый омут. Тит в восторге от пейзажа, собирается прийти сюда писать.
Вышел мельник, еще довольно молодой, обликом никак на мельника не похожий. Узнал, кто мы, и особо радостно повел нас в избу. Живет, видимо, в довольстве, в избе чисто и обстановка приличная, хотя на севере такие дома встречаются и у крестьян. Жена миловидная, приветливая. Славный белокурый мальчуган кругом матери вьется. Говорит хозяин по-городски. Угощает нас чаем с медом, молоком, хлеб белый.
Мы объяснили ему, зачем пришли: нет ли у него подходящей одежи. «Для вас – говорит, – найдется, пойдемте примерим».
Пошли в спальню. Кровать, стол, сундук, а на стенах… мы так и ахнули: отличные этюды академических обнаженных натурщиков и натурщиц.
«Это, – говорит хозяин, – я здесь держу, а то крестьяне как увидят, так плюются». – «Да откуда вы их здесь добыли?» – «Откуда? – мельник
Тит даже привскочил.
– Голубчик мой, да как же это так?
– А так, что и я учился в Академии. В детстве любил я рисовать; как найду бумажку, уголек – целый день не оторвешь меня от рисования. Случилось так, что покойный граф, в усадьбе которого вы бываете, охотился и заехал позавтракать к отцу моему, тоже любителю охоты. За завтраком слуга вынул из погребца бумагу, положил на стол, а я стащил ее и стал рисовать самого графа и собак.
Граф увидел рисунок и говорит отцу: «Его надо отдать в ученье, будет у меня дворовым художником».
Отец сперва не соглашался, на коленях просил графа не соблазнять и не губить сына, а потом махнул рукой, и меня отвезли в Петербург, где я жил в людской у барина. Меня подучили и отдали в Академию. Дошел я до натурного класса. Граф умер, а отец прислал письмо, что не может уже вести мельницу постарел и болен. Писал, что там, в Питере, неизвестно, что со мной будет, а тут верный кусок хлеба. Зазвал меня к себе, и тут я как-то незаметно для себя прирос. Подвернулась девушка, женился, сынишка родился. Ничего, об этом не жалею, а только на искусство крест поставил.
Так вот к свадьбе мне отец суконную пару справил. После венца я ее почти не носил, спрятал в сундук, к похоронам своим оставил, а теперь примерьте – может, вам подойдет.
Вынул костюм из сундука, примерили. Титу точь-в-точь, только брюки надо подшить – длинные.
Хозяин говорит:
– Даю вам с условием, чтоб мне не возвращали. Все равно костюм мне теперь тесен, и не хочу его на смерть иметь, пусть вам он в жизни послужит.
Как ни толковали, а пришлось согласиться.
Провожали нас, выбежал его мальчик кудрявый. Отец гладит его по голове: «Смотри, – говорит, – вот они, настоящие художники», – а у самого слеза блестит на щеке.
– Эх, други мои милые! – не утерпел и добавил Максимов: – И в вологодских лесах человеческое сердце бьется!
Ну, так вот: обрядились мы теперь вдвоем и явились к графине к обеду. Тут дело было труднее, чем за завтраком. Подавались такие кушанья, что мы не знали, как с ними обходиться и как есть. В конце обеда подали к кофе маленькое пирожное на тоненьких загнутых металлических пластинках. Все брали пирожное маленькими вилками, а Тит пялил глаза на племянницу и всадил в рот пирожное вместе с жестянкой. Видит, что дело дрянь, но не выплевывать же на тарелку жестянку, и стал он ее во рту зубами катать в шарик, чтоб можно было проглотить.
Котенок племянницы по нашим спинам цепляется, играет, а племянница обращается к Титу: «Когда у моего котеночка будут детки, так я назову их всех Тити-Тити. Вы позволите мне их так называть?».
Тит давится от жестянки во рту, катает ее по всем углам и только головой кивает в знак согласия.
Обед кончился, и Тит проглотил жестянку.
Графиня обратилась к нам с какой-то просьбой, в которой часто повторялось слово герб, герб. Переводчицы подсказали, что она просит нарисовать ей герб.