Мальчик с саблей
Шрифт:
Впереди мелькнула развилка, и Хадыр навалился на подлокотник подвески. Колесница качнулась и свернула на левую дорожку, постепенно замедляя ход. Лес раздвинулся, открывая продырявленное звёздами небо и большую грибную поляну. Дорога оборвалась треугольным лепестком, колесница встала на её краю.
Гибоо уже спала, лишь от некоторых грибов доносились приглушённые голоса. Музыка деревьев обволакивала деревню сном, баюкала, как заботливая нянька. Хадыр, едва соскочив с подвески, беззвучно и протяжно зевнул, чувствуя, как слипаются веки.
Отставив одной рукой лёгкую колесницу в сторону, он шагнул вперёд, и нога мягко
Хадыр прошёл по окраине деревни, выискивая свободный гриб. Но из каждого доносилось сопение, храп, либо какое-нибудь шевеление, и Хадыр уже начал терять терпение.
– Луна, – сказал кто-то из темноты. – Сегодня ночь высокой луны. – Хадыр узнал по голосу старика Вилара. – В такую ночь я совсем не могу спать, веришь ли, сын Говора? Я так хожу и хожу, пока не начнёт светать, – тогда только сон находит меня. Зачем ты снова в Гибоо, сын Говора?
Хадыр на секунду замешкался. Катись к жрецам, сказал отец. Но это слишком долгая история, чтобы посреди ночи пытаться рассказать ее старику, обычному сидельцу, за всю жизнь не повидавшему ничего, кроме своей Гибоо. У Хадыра отсутствовало всякое желание тешить Вилара рассказами до зари.
– Ищу свободного колесача Вальхурта, моего друга. Я слышал, он недавно был здесь?
– Да, сын Говора, тот, о ком ты беспокоишься, покинул наше селение совсем недавно, в оранжевый час, и у меня даже возникло сомнение, успеет ли он до темноты найти себе ночлег в далёкой деревне Арба. Я слышал, что путь туда далёк и неприятен. Не могу осмыслить, какое удовольствие может принести подобное передвижение, тем более бесцельное, поскольку едет он туда не навсегда, что было бы понятно, если бы он, скажем, нашёл там себе жену, – а всего лишь на пару дней. – Лицо Вилара, наконец, вынырнуло из темноты, поблескивая тонкой плёнкой одежды, и Хадыр выругался про себя, чувствуя, что вот-вот окажется втянутым в спор.
Старик говорил вещи, которые нельзя было просто так пропустить мимо ушей, которые требовали отрицания, возражения, пререканий, а сон как щекоткой мучил Хадыра сладким желанием нырнуть в душистую упругую сердцевину гриба и расслабить всё тело до последнего нерва и мускула.
Музыка деревьев упрашивала его лечь и закрыть глаза, но приходилось пялиться на Вилара, ежесекундно опасаясь возразить и этим обречь себя на умопомрачительные часы ночного спора, противного самой природе человеческой, ибо ночь создана для сна и ни для чего больше. Хадыр поднял глаза к небу.
С востока на запад через зенит шла вечная Дорога Алленторна, озаряя собой в равной степени каждую точку мира и затерянную в лесах деревню Гибоо как малую часть последнего. Черная брешь в незыблемой дороге погонщика ветра Алленторна, зовущаяся Луной, именно в эту ночь поднялась в самую верхнюю точку неба, и потерявший сон старик Вилар, оставшийся в одиночестве среди засыпающих грибов, скитался в замкнутом пространстве, которое считал своим домом и до самой смерти не собирался покидать даже на минуту – словно поджидая случайного путника, способного выслушать его излияния.
Хадыр сделал незаметный шаг в сторону, и ещё один, рассчитывая заставить Вилара сдвинуться с места и пойти рядом, но под ногой сочно хрустнуло, и высокий светляк, качнув сломанным стеблем, хлёстко шлёпнулся в пух. Вилар вдруг онемел и окаменел, потом хищно ринулся к погибшему растению и взял его в руки. Светляк медленно угасал, в его умирающем свете мерцало лицо старика. Умные светлые глаза пытливо вглядывались в бессчетные крохотные лепестки, ещё теплящиеся жёлтым огнём. Вилар мгновенно забыл обо всём, что было до этого, и когда мёртвый светляк стал неотличим от окружающей растительности, бросил его себе под ноги, прищёлкнул языком и произнёс одновременно радостно и удивлённо, не шёпотом, но и не в голос:
– Вот оно, отличие света земного от света небесного! Раз, хрусть, и то, что было светом, превратилось в обычный низменный цвет. Цвет – сущность всего земного, качество, неотъемлемое от самого предмета, то, чем в равной степени наделены и растения, и люди. Но разве можно что-то сказать о цвете неба? Разве можно назвать Дорогу жёлтой или голубой, а Солнце красным или оранжевым? Это не присуще Небу – там может быть свет либо его отсутствие, но никоим образом не цвет – что и говорит нам о главном и вечном отличии…
Вальхурт, сколько себя помнил, всегда считал, что от неудобства нужно избавляться сразу. Любая мелочь, поначалу незначительная, может вырасти до таких размеров, что, даже уже устраненная, будет ещё долго напоминать о себе неприятным поскрёбыванием в сознании.
Откинувшись на спинку колесницы, Вальхурт быстро остановил её, слез в придорожный пух и поднёс близко к глазам правую кисть тыльной стороной ладони. Между желтоватыми костяшками указательного и среднего пальца находилась та мелочь, то маленькое неудобство, на котором он сконцентрировал внимание и от которого желал как можно скорее избавиться. Когда Вальхурт последний раз наращивал на себя одежду, видимо, ему попалась плохая ягода – с тех пор при каждом движении в кожу впивался невидимый заусенец. Избавиться как можно скорее.
Вальхурт укусил себя за нижнюю губу, раздался звук лопающегося пузыря, и стружка отслоившейся одежды мягким колечком повисла на подбородке. Двумя пальцами, осторожно, – нет ничего обиднее, чем оторвать кончик и искать новый, – Вальхурт взялся за чуть липкую плёнку и потянул вниз. Одежда поехала по шее, обнажила кадык, ключицу и оборвалась длинным языком на груди. Но в прочном одеянии уже появилась брешь, и Вальхурт принялся сдирать с себя клочья неудачного костюма, швыряя лоскуты под ноги, в пух. Падая, оторванные плёнки сворачивались трубочками, теряли прозрачность, становились серыми, и на их поверхности подобно венам вдруг отчётливо выступали синие прожилки.
Через минуту Вальхурт стоял обнажённый, по щиколотку в пуху, и пух доедал остатки одежды. Тело, лишённое оболочки, чувствовало себя неуютно. Лёгкий бродячий ветерок, обычно незаметный, щекотал кожу, вгонял в дрожь, а пальцы рук и ступни ног вдруг дали букет ощущений, с которым неизвестно было, что делать.
Всему этому есть имя. Вальхурт знал это слово, несколько режущее слух и чем-то притягивающее, – «осязание». Весь мир из твёрдо-мягкого, тёпло-холодного, остро-тупого становится шершавым и бархатным, скользким и гладким, а в сознании, как раскрывающиеся бутоны, прорастают новые понятия и начинают накапливаться воспоминания, не похожие на прежние. Но это уже потом, а сейчас – холод ветра и открытость перед лесом, который смотрит и не может понять, почему так тревожно замерло маленькое существо.