Маленькая Обитель
Шрифт:
— Но вы все-таки думаете о вашем ребенке! О том, что они с ним делают в настоящий момент…
— Да, я думаю об этом. Если решаюсь думать. И тогда возникают ужасные мысли. Однако я знаю, что люблю ее, любила с тех пор, как впервые увидела. Я назвала ее «Ева» просто так, сразу же. И когда вспоминала об этом, то очень хорошо понимала, что ее рождение должно было быть счастьем, даже без отца. Еще вынашивая ее в животе, я никак не могла поверить, что родится ребенок и он будет моим. Я почти не потолстела. Позволяла всему идти своим чередом до ее рождения, настолько мало верила в него. Я была ужасно одинока. Только одинокие женщины с ребенком могут это понять.
— А
— Вы действительно ничего не понимаете! Присутствие ребенка превращает одиночество в тяжкое бремя. Ничего общего с одиночеством животного существования: это одиночество по сути. Каждое утро, каждую ночь я повторяла себе: «Ты теперь мать, ты должна делать то, должна делать это, все, что делают настоящие матери…»
— И вы это делали?
— Да, кое-как. Я всегда делала почти все, что нужно было для Евы. Но существовал и другой голос…
— Какой голос?
— Тот, что говорил мне: «Беги, Тереза, спасайся!»
— Спасаться?
— Да, именно эти слова приходят мне в голову.
— Так бегство или спасение?
— Что вы там придумываете? Мне кажется, вы любите все усложнять. Уезжать: и точка, это все! Всегда, везде, здесь и сейчас мне нужно уезжать… Когда Ева была совсем маленькой, я всегда возила ее с собой. Мы много ездили, путешествовали. Я убегала, но укутывала мою дочку, укладывала ее в колыбельку на заднем сиденье машины, и мы вдвоем колесили по дорогам. Мне всегда удавалось оставлять ее при себе, когда я находила работу. Не теряя ее из виду. Так было нужно.
— Иначе?
— Не знаю или, скорее, нет, знаю.
— Вы забыли бы ее?
— Да, не бросила бы, а забыла. По окончании рабочего дня пошла бы бродить по улицам. Одна. Осматривала бы все вокруг. Что угодно. Глядела бы… На вещи. На людей. Иногда мне нужно побыть одной. Заговорить с кем угодно. Пойти за первым встречным.
— Вы хотите сказать — за любым мужчиной?
— Положим, за некоторыми. Я узнаю их по одной детали, какому-то признаку, который присущ их телу, лицу, о чем они даже не догадываются. Их погибшее детство, я его вижу. Их загубленную, до слез никчемную жизнь тоже вижу. Знаете, это очень приличные люди, полагающие, что в чем-то преуспели, тогда как их жизнь хуже моей. И это убожество я различаю. И их страх тоже вижу. Своего рода призыв. Таким-то образом мне была и подарена Ева. Один жест, одна тронувшая меня интонация, и очень скоро — призрачный отец.
— Здесь невыносимо жарко. От меня попахивает. Нынче ночью я ходил по горам. Упал. Извалялся в грязи.
— Вы ранены. Вам больно?
— У меня болит почти везде, но это пройдет.
— Ваша одежда пропиталась запахом леса, земли. Потом тоже. Я заметила ваши раны, ваши порезы, кровь. Но увидела и вашу силу.
— Мою силу?
— Уязвимость, если хотите. Для меня разница невелика. Я не умею точно выразить мысль…
Внезапно Воллар устремляется в туалет, где на полную силу открывает кран холодной воды. Зеркало висит слишком низко для него, но когда он наклоняется, протянув руки над раковиной, то видит свое лицо. Перед глазами Воллара предстает копна порыжевших волос с проседью, прилипших ко лбу, сильно заляпанному кровью; зеленые глаза в морщинках с синими от усталости кругами; а в рыжеватой поседевшей бороде — комочки высохшей грязи и веточки. Узнать себя в этой всклокоченной и запачканной голове страшновато для Воллара. Как же эта женщина могла говорить с таким чудовищем? Как могла рассказывать ему о своей жизни, ведь он, быть может, убил ее дочь… Кто же такая эта странная молодая женщина?
Воллар опрыскивает холодной водой щеки, глаза, лоб. Отбрасывает мокрые волосы назад, морщится, растирает и отмывает свою рану, расправляет своими толстыми пальцами бороду, но когда снова, отряхиваясь и выпрямляясь, открывает глаза, больничная палата уже наполнена белыми халатами. Воллар вынужден прижаться к стене, чтобы пропустить металлическую каталку.
Своего рода передвижные носилки, на которых нет ничего, почти ничего. Неясные очертания маленького тельца, примятого простыней, аппараты и прозрачные колбочки с растворами для переливания. Это уже не маленькая девочка, а то, что от нее осталось. Ни лба, ни волос, а только повязка вокруг черепной коробки. Ни личика, ни щечек, а только дыхательная маска и жесткий аппарат, удерживающий шею и голову. Не ручки, а две восковые палочки, куда вставлены иголки, подсоединенные к трубкам.
Воллар стоит, вжавшись в стену. Тереза — в проеме окна. Белые халаты хлопочут. Они осторожно переносят маленькое тельце с каталки на кровать с блестящими решетками и устанавливают приборы, которые еще надо подключить и наладить точными движениями, напряженно следя за происходящим. Установка для переливания. Светящиеся цифры, механическое постукивание вокруг тела, Воллар с трудом различает закрытые глаза над дыхательным аппаратом, под повязкой.
Зеленые халаты также вошли в переполненную теперь комнату. Обнаженные волосатые руки, очки в позолоченной оправе, самый старый из врачей по очереди оглядывает Воллара и Терезу. Поскольку первый делает шаг вперед, а вторая стоит, застыв на месте, он обращается к Воллару.
— Она справится. Будет жить. Мы остановили кровотечение. С ногами и плечом все будет хорошо. Голова — другое дело. Надо проследить. Когда она придет в себя, можно будет понять. Надо подождать.
— Опять ждать? Но ждать чего? — восклицает Тереза. — Это невозможно, невыносимо.
— Все еще слишком свежо, — отвечает врач. — Ничего нельзя сказать. Удар по черепу был слишком силен.
— Но она проснется? Придет в себя? — спрашивает Воллар.
— Кома — вещь слишком загадочная. Все, что было можно, сделано.
Белые и зеленые халаты постепенно покидают комнату, за исключением круглолицей медсестры со светло-голубыми глазами, склонившейся над маской. Такое впечатление, что она улыбается этим безнадежно закрытым глазам. Тихонечко дотрагивается до лба ребенка. Тереза наблюдает со стороны. Она не может приблизиться к этим аппаратам, этим трубкам. И тогда Воллар замечает очень черные брови Евы, подобные двум черточкам, выражающим удивление, бессилие, отстраненность среди неподвижных простыней и мерцания светящихся цифр. Он будто заново видит широко раскрытые глаза девочки. Замедленный, бесконечный кадр, ту долю секунды, во время которой Ева тоже успела взглянуть ему в глаза. Девочка уже видела, как приближается смерть. А он был неспособен остановить ее.
День проходит. Воллар слоняется туда-сюда, ломает стул под своей тяжестью, встает и ворчит. Тереза поглощена созерцанием снега. Два или три раза она заявляла, что надо подышать воздухом. Воллар задумывается, вернется ли она.
Медсестра со светло-голубыми глазами почти всегда в палате, и Воллару, наблюдающему за ней, кажется, что улыбка, которую она обращает на ребенка, не приходящего в сознание, ласки, расточаемые маленьким алебастровым ручкам, — это чудесное лекарство, секрет которого известен только ей.