Малый заслон
Шрифт:
Оттого ли, что Майя выспалась днём в окопе и возбуждение от утренней канонады улеглось, или просто тихая снежная ночь и мерное покачивание машины так действовало на неё, что на душе было спокойно. После тревог и волнений, которые ей пришлось пережить за сутки, она впервые сейчас почувствовала, что может ясно мыслить. Ей хотелось разобраться во всем, что творилось вокруг, что произошло с ней самой с тех пор, как она приехала на фронт. Не такой она представляла войну. Здесь далеко не все было так, как думала Майя. Люди жили обычной будничной жизнью, как где-нибудь на полевом стане вдали от села. Особенно это чувствовалось в Озёрном. Да и прошедший бой оставил немало недоумений. С утра вроде шло хорошо, стреляли «катюши», наступали танки, пехота, и батарея двинулась вперёд, а затем поставили пушки где-то в кустах у пригорка и целый день били по какой-то деревне. Где немцы, где идёт бой — ничего не было видно. Бойцы работали возле орудий спокойно и уверенно, будто метали
Майя вспомнила, как она радовалась, когда её, только что окончившую курсы санитарку, зачислили в маршевую роту. Ей завидовали подруги, да она и сама, пожалуй, завидовала себе в тот памятный день. Но едва эшелон отошёл от вокзала, сразу же начались разочарования. Солдаты подшучивали над ней, называли своей Катюшей. Почему-то многие бойцы роты непременно хотели обнять и даже поцеловать её. Майя сначала обижалась, но потом стала привыкать к их шуткам. В конце концов все они были добрые — как одна семья, — и поступки их не таили в себе ничего дурного. Командир роты, старший лейтенант Суров, тоже на вид казался весёлым и добродушным. Он не обнимал и не целовал, а только смотрел, подолгу и пристально. Когда рота выгрузилась и вышла на позиции, Суров неожиданно вызвал её к себе и сказал: «Будешь моим ординарцем». «Я санитарка». «Приказываю!» «Но я же санитарный инструктор роты, товарищ старший лейтенант!» «Я тебе хочу лучше — забеременеешь, скорей домой поедешь!» Майя выбежала тогда из землянки. «Как он смел?» А вот смел. Часа два бродила она по лесу. Идти жаловаться было стыдно, да и не знала кому, возвращаться в роту нельзя. Обидно и горько. Что делать? И вот на опушке леса она наткнулась на батарею… Встреча с Ануприенко обрадовала и успокоила её. Как-никак, это был знакомый человек. Когда-то приходил в село на вечеринки и даже два раза провожал домой. Когда-то она сама ходила к нему в лагерь, и они вместе по-пластунски проползали мимо часового. Конечно, теперь, наверное, все позабылось, потому что много времени прошло, но… Утром в Озёрном он хорошо разговаривал с ней, обещал оставить на батарее, а вечером ни с того ни с сего был строг. Майя подумала: почему так? Разные мысли приходили в голову, но в своём поведении она не находила ничего такого, за что бы можно было её упрекать. И только ночью перед прорывом, когда Рубкин пришёл к ней в кабину, она вдруг поняла — вот почему капитан был с ней строг. От этого худого, щеголеватого лейтенанта надо, действительно, держаться подальше. Рубкин бесцеремонно открыл дверцу: «Мой идеал женщины — Аксинья!» «Но меня зовут Майей…» «Не в имени дело…» — он протянул руку, намереваясь обнять. Майя хотела уйти, но Рубкин задержал её: «Шутки надо понимать правильно…» Какие же это шутки? Вот и теперь, перед выездом из деревни, он опять подошёл и пригласил в свою кабину: «Удобно, тепло и мягко…» Майя отказалась. Не за тем ехала на» фронт, чтобы искать удобства, она солдат и вынесет все, что положено солдату. Пусть знает об этом Рубкин. Теперь, перебирая в памяти все эти встречи, Майя словно вновь переживала обиды и оскорбления. Она на чинала ненавидеть Рубкина. Все в нем, казалось, было противным: и худое, продолговатое лицо, и тонкие губы, и холодные, всегда влажные руки, и крупные белые зубы. Когда Рубкин улыбался, на щеках у него появлялись две угрюмые бороздки, и было непонятно, то ли он улыбается, то ли насмехается. Особенно не нравилось Майе, как он разговаривал — развязно, небрежно, каждое слово отдельно, будто бросал первые попавшиеся под руку камешки, не заботясь, куда они попадут. Но за этой небрежностью чувствовалась напряжённая работа мысли — в сущности, Рубкин хорошо знал, какие камешки бросал и куда. Майя во всех подробностях восстановила в памяти прошедший день боя: как стояли в траншее, когда началась артиллерийская подготовка, как проходили под огнём поляну до высоты, как потом батарея заняла огневые позиции у пригорка… Ей казалось, что Рубкин был страшно медлителен и равнодушен.
Чем сильнее чувствовала она неприязнь к Рубкину, тем больше проникалась уважением к капитану. Из всех офицеров, с кем она встречалась по крайней мере здесь, на передовой, Ануприенко ей казался теперь самым серьёзным и умным. В его храбрости она нисколько не сомневалась. Она хорошо видела из траншеи, как он вместе с пехотой и своими разведчиками скрылся на дымной высоте… А каким он был тогда, перед войной, когда их часть стояла лагерем неподалёку от села, и он пришёл вечером в клуб? Тогда он не очень понравился Майе — курносый белобровый лейтенант. Да, она отлично помнит — не очень нравились брови, на которых, казалось, всегда лежал несмывающийся слой пыли, как у мотоциклиста после гонок. Но теперь — те же бесцветные брови, те же голубоватые глаза, тот же крутой короткий лоб, а человек другой. Он первый понял её, ему должна быть благодарна Майя, что может чувствовать себя сейчас
Вспомнила Майя и оставшегося в деревне раненого лейтенанта Панкратова, и попавшего под колесо хозвзводовца Каймирасова, первого, кого она перевязала и вынесла с поля боя. Она подумала, что надо отличиться в бою, и тогда Ануприенко заметит её. Надо отличиться! И оттого, что так подумала, почувствовала себя легко и свободно, словно сняла с души какой-то неприятный и непосильный груз.
8
Майя смотрит на подфарники идущей следом машины — они то приближаются, то отдаляются, и тогда свет их становится таким слабым и расплывчатым, словно это горят свечи за матовым стеклом. Стрельбы уже не слышно, и зарева пожарищ скрыты от глаз густой снежной завесой.
Старшина, прикрывшись полой шинели от ветра, прикуривает новую цигарку. С каски на шинель осыпается снег. Старшина стряхивает его и ворчит:
— Ну и валит, как в прорву какую!
На ящиках зашевелился Силок. Поднял голову. — — Все идёт?
— Кто?
— Снег.
— Идёт, будь он трижды проклят, — говорит в ответ старшина.
— Не надо проклинать, пусть идёт. Люблю снег. И зиму люблю. У нас на Алтае такие снега выпадают — ни пройти, ни проехать. Как задуют бураны — за ночь, глядишь, вровень с крышей сугроб!
— И чего в этом хорошего?
— Как чего? На лыжи и в лес…
Майя прислушивается к разговору. Снег, лыжи, лес — это ей очень знакомо. И на её родине, на Урале, точно такая же зима, как рассказывает Силок, снежная, метельная, долгая; тоже леса и охота. Силок говорит так душевно и мягко и с такой любовью о своём Алтае, что Майя чувствует зависть, и ей хочется сказать, что и в её краях также красиво и сурово, но она молчит.
Старшина перебивает Ивана Ивановича:
— Вот у нас, скажу я тебе, совершенно бесснежные зимы — благодать! На Новый год в костюмах ходим.
— Это где?
— В Ферганской долине. Про город Наманган, может, слыхал?
Нет, Силок никогда ничего не слышал о таком городе и не знает, где находится этот самый Наманган. Да и что ему за дело до бесснежных зим, когда у него на Алтае есть лыжи, есть ружьё, есть невеста Феня…
— Эх, каждому своё мило, — Силок снова надвинул на глаза каску и, устроившись поудобнее, замолчал.
Колонна все движется и движется вперёд, в снежную темень. Проехали ещё деревню, немцев нигде не видно. Майя подумала, что вот так спокойно и тихо можно доехать до самого Берлина и закончить войну. Подумала и усмехнулась, потому что до Берлина далеко и ещё не один бой будет впереди.
— Не холодно? — спросил у неё старшина.
— Нет.
— Ноги не мёрзнут?
— Немного…
— Постучи каблуками — согреются. Или лучше подтяни брезент и закрути в него ноги.
Майя послушно подтянула брезент и завернула в него ноги. Дорога неровная, машину подбрасывает на ухабах, но повар Горлов словно и не ощущает тряски — спит и все тут; и Силок тоже так и сидит с надвинутой на глаза каской, дремлет, а старшина курит цигарки одну за одной. Ему, как видно, хочется поговорить, и он пододвигается поближе к Майе.
— Война, — начинает он поучительно, как отец, — только на вид страшна, а вживёшься в неё, обвыкнешься, осмотришься вокруг, так оно ничего страшного, как во всякой работе. И законы у войны, как у всякой работы, свои. Приловчишься, приноровишься к ним, и все пойдёт как по маслу, ни осколок тебя не тронет, ни пуля не заденет, ни танк не подомнёт, — в его голосе было столько отеческой теплоты и даже ласки, что Майя удивилась, потому что всегда видела старшину Ухватова строгим и считала его, как солдаты считают всех старшин в армии, служакой. Между тем Ухватов продолжал: — У мины свой нрав — она рассыпает осколки веером, по кругу, тут и соображай, как от неё лучше укрыться; а у снаряда, у того свой характер, тот все больше вперёд сеет, как зерно из пригоршни; а если бризантная граната, то она над землёй рвётся, и осколки тогда, как град, на тебя. Вот и приноравливайся, ловчись.
— А разве узнаешь, когда мина, когда снаряд?
— По звуку. Мина шипит, а снаряд поёт. Тенорком таким: ю-ю-ю!.. Привычку надо иметь. И осторожность, конечно. Ты вот давеча на огневой в ровик забралась — это хорошо. Не стреляет немец, все равно, сиди в ровике, потому что есть ещё шальные пули. По-дурному умереть всегда можно, а бережёного, как говорится, и бог бережёт.
Едва старшина закончил фразу, как впереди грянул гулкий взрыв, ослепительно белый комок пламени вспыхнул над дорогой. Машина остановилась. В первую секунду Майя не поняла, что произошло: показалось ей или это на самом деле ухнул взрыв? «Немцы?..» — мелькнуло в голове. Она в темноте торопливо нащупала лямку от санитарной сумки, накинула её на плечо и встала.