Мама и смысл жизни
Шрифт:
— Я не об этом спросила.
— Но я чувствую именно это. Иногда я чувствую себя дальше от тебя; а иногда — ближе.
— Но я вам на самом деле не нравлюсь?
— «Нравиться» — неоднозначное понятие. Иногда ты делаешь что-то такое, что мне не нравится; иногда некоторые твои черты мне очень нравятся.
Ага, ага. Например, большие сиськи и шорох колготок, подумала Мерна, доставая ключи от машины. В дверях Эрнест, как обычно, протянул ей руку. Мерне стало противно. Ей совершенно не хотелось вступать с ним в физический контакт, но отказаться она не могла. Она едва коснулась его руки, быстро отпустила и вышла не оглядываясь.
Той ночью Мерна никак не могла заснуть. Она лежала без сна, не в силах выкинуть из головы то, что доктор Лэш наговорил о ней на пленке. «Ноет», «скучная», «острые углы»,
Она вспомнила давно забытый случай. Лет в десять или одиннадцать она писала много стихов, но втайне ото всех, особенно от сердитого, вечно всем недовольного отца. Его еще до рождения Мерны выгнали из хирургической ординатуры за пьянство, и он влачил остаток жизни разочарованным, сильно пьющим доктором в мелком городишке. Он принимал больных у себя дома и проводил вечера перед телевизором, со стаканом бурбона «Олд Грэнддэд». Мерне так и не удалось пробудить в нем интерес. Отец ни разу в жизни не выразил любви к дочери.
Ребенком Мерна была страшно любопытна. Как-то раз, когда отец ушел по вызовам, она перерыла верхние отделения и ящики отцовского стола с убирающимся верхом и нашла под стопкой медкарт пациентов пачку пожелтевших любовных писем. Одни были от ее матери, другие — от женщины по имени Кристина. Под письмами Мерна с удивлением обнаружила кое-какие свои стихи. Бумага, на которой они были написаны, на ощупь была странно влажной. Мерна забрала их назад и, повинуясь внезапному импульсу, стянула заодно письма Кристины. Через несколько недель, в облачный осенний день, она запихала их вместе со всеми остальными своими стихами в кучу сухих платановых листьев и подожгла. Весь вечер она сидела и смотрела, как ветер забавляется пеплом ее стихов.
С тех пор между нею и отцом упал занавес молчания. Непроницаемый. Отец так и не признался, что вторгся в ее личную тайну. Мерна тоже не призналась. Он ни разу не упомянул о пропавших письмах, а она — о пропавших стихах. Мерна больше не написала ни единого стихотворения, но не переставала гадать, почему отец хранил ее стихи, и почему страницы были мокрые. Иногда она представляла себе, как он читает ее стихи и рыдает над их красотой. Несколько лет назад Мерне позвонила мать и сказала, что у отца удар. Мерна бросилась в аэропорт, успела на первый самолет домой, но по прибытии в больницу увидела только пустую палату и голый матрас под прозрачным полиэтиленом. Санитары унесли тело всего несколько минут назад.
В свою первую встречу с доктором Лэшем Мерна вздрогнула, увидев, что у него в кабинете стоит антикварный стол с убирающимся верхом. У отца был такой же. Очень часто во время долгих пауз на сессиях Мерна ловила себя на том, что разглядывает стол. Она так и не рассказала доктору Лэшу ни о столе и его тайнах, ни о своих стихах, ни о долгом молчании между ней и отцом.
Эрнест той ночью тоже плохо спал. Он снова и снова прокручивал в голове свой доклад про Мерну, прочитанный на семинаре по контрпереносу два дня назад. Группа встречалась в комнате для групповой терапии, при кабинете одного из участников, на «Улице Кушеток», как прозвали верхнюю часть Сакраменто-стрит. Вначале у семинара не было руководителя, но дискуссии стали такими жаркими, и спорщики так часто переходили на личности, что пару месяцев назад группа наняла консультанта, доктора Фрица Вернера — пожилого психоаналитика, автора множества глубоких статей по контрпереносу. Рассказ Эрнеста про Мерну вызвал особенно оживленную дискуссию. Доктор Вернер похвалил Эрнеста за готовность открыться перед группой, но подверг резкой критике его терапию, особенно замечание насчет майки.
— Откуда такое нетерпение? — спросил доктор Вернер, выскребая пепел из трубки и набивая ее резко пахнущим балканским табаком «Собрание». Когда его приглашали, он специально оговорил свое право на курение трубки.
— Говорите, она повторяется? — продолжил он. — Ноет? Требует от вас невозможного? Критикует вас и ведет себя не так, как положено порядочной, благодарной пациентке? Господи, юноша, она к вам ходит только четыре месяца! Это сколько — четырнадцать или шестнадцать встреч? А вот ко мне сейчас ходит пациентка, которая весь первый
— Равномерное, взвешенное внимание, юноша, — твердо сказал он. — Вот что вы должны давать пациенту. Равномерное, взвешенное внимание; эти слова по сей день так же истинны, как в тот день, когда Фрейд произнес их впервые. Вот что от нас требуется — выслушивать пациента без предубежденности, без предвзятости, не позволяя личным реакциям сужать наш угол зрения. В этом — сердце и душа всей психоаналитики. Уберите это — и весь процесс окажется несостоятельным.
Тут группа взорвалась — все участники заговорили разом. Критика доктора Вернера в адрес Эрнеста сработала как громоотвод, притянув к себе все напряжение, копившееся в группе месяцами. Участников, собравшихся сюда с горячим желанием повысить свою квалификацию, рассердила явная, высокомерная элитарность пожилого консультанта. Они — измученные, заляпанные грязью солдаты с передовой. Каждый день им приходится работать во вредительских условиях, определяемых HMO, этой колесницей Джаггернаута. Явное равнодушие доктора Вернера к реальности психотерапевтической практики их страшно разозлило. Он был одним из немногих счастливчиков, не пострадавших от этой чумы — управляемого здравоохранения: он не работал со страховками; он по-прежнему вел богатых пациентов, встречаясь с ними по четыре раза в неделю, и мог себе позволить не торопиться, подождать, пока сопротивление пациента выдохнется и ослабеет. Участники семинара ощетинились из-за его бескомпромиссного подхода к стратегии психотерапии. И еще — его уверенности, самодовольства, некритичного приятия возведенной в закон догмы; это тоже разозлило собравшихся, наполнив их всегдашней желчью и завистью беспокойных скептиков к жизнерадостным верующим.
— Как вы можете говорить, что Эрнест видел ее только четырнадцать раз? — спросил один участник. — Да я счастлив, если HMO дает мне восемь сессий! И только если я вытащу из пациента волшебное слово — самоубийство, месть, поджог, убийство — только тогда есть шанс выклянчить еще несколько сессий. У какого-нибудь менеджера, ничего не смыслящего в клинической практике, которому платят за отказы на просьбы вроде моей.
Другой воскликнул:
— Доктор Вернер, я не уверен, что Эрнест допустил ошибку. Может быть, его острота насчет майки не была оплошностью. Может быть, именно это нужно было услышать пациентке. Мы же говорили о том, что час у психотерапевта — это микрокосм всей жизни пациента. Если эта пациентка наводит на Эрнеста тоску и уныние, она, несомненно, точно так же действует на всех окружающих. Может быть, Эрнест оказал ей услугу своей откровенностью. Может быть, он просто не может ждать двести часов, пока она сама себе надоест.
И еще один:
— Доктор Вернер, порой эти тончайшие аналитические процедуры — явный перебор. Они слишком тонки и слишком мало имеют отношения к реальности. Эта теория, что эмпатическое подсознание пациента всегда улавливает чувства терапевта — я в нее не верю. Мои пациенты обычно в кризисе. Они приходят раз в неделю, а не четыре, как ваши, и слишком сильно захлебываются собственными проблемами, чтобы улавливать нюансы моего настроения. Бессознательная настройка на чувства терапевта — у моих пациентов нет на это ни времени, ни желания!
Доктор Вернер не мог оставить это заявление без ответа.
— Я знаю, что этот семинар посвящен контрпереносу, а не психотерапии как таковой, но их невозможно разделить. Раз в неделю, семь раз в неделю — неважно. Работа с контрпереносом всегда влияет на ход терапии. В какой-то момент терапевт неизбежно передает пациенту свои чувства по отношению к нему. Я еще ни разу не видел, чтобы этого не случилось! — и он взмахнул трубкой, чтобы подчеркнуть это утверждение. — И поэтому мы обязаны понять — и проработать — свои невротические реакции на пациентов.