Мамин жених
Шрифт:
— Не пугайтесь, это моя беглая дочь Анна.
Прокоп развеселился, приказал Марье принести наливку.
Когда та с вытянутым от недовольства носом поставила бутылку на стол, он поцеловал ей руку и «представил» пришедшим:
— Моя родная сестра Марья. Соратница. Друг жизни.
Марья зыркнула на него злым глазом и ушла на кухню. Я сказала Миколе:
— Прокопу, между прочим, пить нельзя.
Микола обиделся и заорал:
— А кто пьет? Где пьют? Прокоп, чего она лезет?
— Она здесь никто, — ответил Прокоп, — она
…Я ушла от них. Когда приходят Микола и Сергей Ильич — это надолго. Миколу Марья не выносит. Сергей Ильич когда-то сватался к ней, но что-то у них не склеилось, и вот уже много лет они не смотрят друг другу в лицо, монотонно разговаривают как на уроке иностранного языка: «Я предлагаю вам взять этот кусочек». — «Спасибо. Но я уже сыт. Если вас не затруднит, налейте мне чаю». У меня с гостями общего языка нет. На их взгляд я существо сумбурное, без признаков внутренней жизни. Просто дочка их друга. Оба они убеждены, что я загородила Прокопу выход в архитектурные боги, связала ему руки в лучшие годы и потому он застрял в нашем городе, не дал выхода своему редкому таланту. С Миколой у нас был об этом разговор.
— Прокоп больной, — сказал Микола, — у него гипертрофия чадолюбивой шишки. — Он похлопал себя по затылку, показывая, где находится эта шишка.
Микола, сколько я его знала, был стареньким. И у меня никогда не поворачивался язык сказать ему что-нибудь обидное. И тут я не стала ничего раздувать:
— Хорошо, что я у него одна. Представляешь, если бы нас было пятеро?
— Это хуже пожара, — серьезно ответил Микола и сморщил нос, что выражало: «С кем я говорю? Размениваю свои высокие мысли на пятикопеечные разговоры с этой девчонкой».
Они все передо мной ершились: и Микола, и Прокоп, и Марья. Их, как я понимаю, больше бы устроила девочка с опущенными в почтении ресницами, такой книжный подросток, знающий свое место среди старших. Но подростки — явление временное. Вчера девочка с восторженными словами: «Я знаю, что такое счастье! Надо уметь носить радость не только в себе, но и на себе, как самое драгоценное платье», — а сегодня уже чья-то жена.
Я иду к Светке. Надо посмотреть, что за фрукт этот курсантик, который женится на ней. Надо спросить у него, как он представляет счастье, будет ли он носить его на себе торжественно, как парадный мундир.
Светка пугается при моем появлении. Глядит умоляюще.
— Ты что? — удивляюсь я. — Ты не рада мне?
— Ты уже знаешь?
— А что тут знать! Подумаешь, замуж собралась! Что такого?
Светка моргает ресницами, вот-вот заплачет. Говорит дрожащим голосом:
— Наташка от меня отказалась.
— Никто от тебя не отказался. И зачем тебе теперь Наташка?
— Ты тоже ничего не понимаешь?
Светка пальцами ловит с ресниц черные слезы и стряхивает их на пол. Ресницы густо накрашены, плакать с такими трудно.
— А что тут понимать? — говорю я. — У тебя будет муж, а все, что было,
— А дружба?
— Дружба никуда не денется. Дружба — дружбой, служба — службой, а семья превыше всего.
Светка смотрит на меня печально и говорит страшные слова:
— Знаешь, Анька, у тебя всегда было мало святого за душой.
Жениха я так и не повидала. На столе лежала записка. Я ухватила глазом первую строчку: «Свет мой Светка!» Сорок человек учились со Светкой десять лет и ни одному не пришло в голову так прекрасно назвать ее. Но вот явился тот, кто полюбил ее и сказал: «Свет мой Светка…»
Домой я возвращалась, как на вокзал — сегодня ночь и завтра ночь, а послезавтра вечером придет мой поезд, и я поеду.
Марья стоит на крыльце в позе Ермоловой со знаменитой картины. Я прохожу мимо нее без слов. Спрашивать ни о чем не надо. Все ясно. Теперь надо посмотреть на Прокопа. Если он вышагивает по террасе с трубкой, лучше незаметно укрыться от их глаз, чтобы не навлекать новой волны скандала.
Шагов на террасе не слышно. На столе — отпитая на треть бутылка наливки, неубранная посуда. Марья подходит ко мне, говорит выдохнутым после бурных объяснений с Прокопом голосом:
— Я уеду от него. Мне не надо было вообще приезжать. Все из-за тебя.
Это я уже слыхала. Из-за меня у нее не та пенсия, как должна быть, из-за меня она погрязла в кастрюлях. Наверное, про себя считает, что из-за меня осталась старой девой.
— Я уеду, — повторяет Марья. — Лучше поздно, чем никогда.
— Не говори глупостей. А как же Прокоп?
— Ты же уезжаешь. Ты почему-то себя не спрашиваешь: «Как же Прокоп?»
— Я совсем другое дело. Мне надо учиться.
— Тебе прежде всего надо стать человеком.
— Я уже человек.
— Отнюдь нет. Тебя слишком любил Прокоп. А любовь не обучает. Ты ничему не обучилась.
— Я обучусь. У меня еще есть время.
— Нет, — говорит Марья, — для такого учения ты уже слишком стара. Но когда-то все-таки надо будет платить долги.
Я уже не могу отвечать ей спокойно, срываюсь, кричу:
— Сколько я тебе должна?!
— Ты должка Прокопу. А он — мне. Но я ему прощаю. Он занимал не для себя, для тебя.
— Ах, вот как! Ближайшие родственники вели счет расходам. Кормили кашей и записывали, сколько стоит крупа, сколько молоко!
— Чудовище! — прошипела Марья и плюнула в мою сторону. — Утопить такую не жалко.
— Всех не перетопишь. — Я видела, как злые слезы катятся у нее из глаз, но жалости они у меня не вызывали. — Все молодые идут своей дорогой. Они выплачивают свои долги следующему поколению — детям.
— Правильно, — затрясла головой Марья, — тогда ты узнаешь. Это будет справедливо.
Она пошла от меня в свою комнату. Сухонькая разгневанная старушка. Когда я увидела ее прямую узкую спину и седой узелок на затылке, то поняла, что я сейчас вытворяла. Отчаяние охватило меня.