Мания. 3. Масть, или Каторжный гимн
Шрифт:
Вот отшатнулись двоящиеся столбы. И подробности, которые выхватывали фары, стали мельчать, пока не превратились в однотонность удаляющегося в улицу света.
На этот раз Куимов присмотрелся к самой ночи. Что-то неуловимо грубое жило в ней. Вот встрекотал сверчок, словно полувсплеснул музыкой дирижер.
На земле прошел первый матовый сон. И надвечная краска Млечного Пути пылила безразличием своего пребывания на небе. Под окном бились две ветлицы, словно изъяснялись на рыбьем языке.
Но днем это зналось совсем иначе. И в глазах шаловатой соседки, что сейчас наверняка спит, мглело играло потустороннее марево.
– Как
Именно пригоршню.
Он хочет увидеть последние мгновенья его жизни и не может. Что-то затуманивает перспективу. Возможно, идейное предательство. Но это слишком емкая формула. Было что-то более мелкое. Как-то именно Коля рассказал случай осуждения в коллективизацию баб за то, что они пытались поднять восстание против Советской власти. А оказалось все проще. Они провели по хутору уполномоченного, требовали отдать назад добро, которое они по глупости сдали в колхоз.
Так и тут что-то было более незначительное, чем политические предпочтения. Ведь вон другие к разгону КПСС отнеслись совершенно спокойно. Даже швыряли свои партийные билеты.
Ляпин принес его домой, вместе с учетной карточкой завернул в целлофан, положил в «Капитал» Маркса, который, видимо, так и не прочитал, и…
Что он делал потом?
Этого никто не знает. Он был – всечеловечен, потому как уже принадлежал в ту пору вечности. И кокетливая вуалька будущего уже не привлекала его. И он показным примером смял перспективу того, чему надлежало случиться раньше судьбой отмеченного срока.
Куимов опять перечитал его последние строки. О какой правде он хотел поведать людям? Ежели о той, что партия как-то не так руководила народом, так об этом теперь прожужжат уши новоявленные демократы.
О чем он просил подозвавшего к себе глухонемого мальчишку – единственного свидетеля, как все произошло?
Он встретил его на подловке дома, в котором жил и, видели другие, попрятавшиеся на тот час ребятишки, что он ему, как им показалось, что-то передал.
Но немой отнекивался. И вообще не хочет, чтобы вспоминали этот кошмар.
Выйдя на крышу, Коля бросился вниз головой, пролетев мимо окна, за которым сидел и писал. Писал роман или что-то еще. Потому как рукописи обнаружить не удалось. Только вот этот один-единственный листок, на котором была начертана упомянутая фраза.
А Куимов у того окна, мимо которого он пролетел, свой роман написал. И тоже в надежде, что отобразил правду. Как хочется именно этим пофартить читателю. Ведь, действительно, он устал от лжи.
Зачем-то опять – на этот раз летуче – вспомнилась соседка. Ее лучевой разлет ног.
С нею он встретился на берегу Иловли. Она – вот так – как привиделась сейчас, стояла перед сидящими ребятами, которые созерцали ее без особого трепета и удовольствия. Потому что первоначально были выдохшиеся из чувств выпивохи.
Она повернулась и пошла прочь. Пикникующие не обернулись, чтобы посмотреть ей вслед.
Куимов подошел к окну и стал всматриваться в соседский двор. И вдруг, сквозь мрак и метущийся переплеск ветвей, увидел одинокий огонек сигареты. Как укол, кольнул он его зрение.
Ведь соседка говорила, что не курит.
А ветер явно перерезвился. Потому как полудохло
И Куимов задернул штору и зажег огонь.
Стихи уже шли. Сперва наколдовалась миниатюра:
Не чувствами сердце гордится,Не тем, что страдает оно.А тем, что, как жрица-жар-птица,Лишь поймано в сказке оно…А потом пошло как бы оправдательное, исповедальное:
Пошатнусь не для паденья,Повернусь, чтоб не уйти.Счастье – это привиденье,Что маячит впереди.Полошит тревогой душу,Сердце мает небедой,Чтобы я обет нарушил,Данный мною и тобой.Чтоб, смутившийся мгновенно,От безумства замер вдруг.Ощутив одновременноОтрешенье и испуг.Но шепчу я: «Все нормально!»И спешу в благой уют,Где сверчки на наковальнеСчастье хрупкое куют.Где ты кажешься простушкой,Верной спутницей судьбы.Но сомненья под подушкойДля меня растят шипы.Отникнув от стихов, Куимов стал перелистывать те самые блокноты, которые когда-то видел у Ляпина в больнице. И вдруг закопошилась мысль. А что, ежели то, что он не написал, попробовать написать самому? В память о нем.
И от этого решения стало как-то покойнее. Потому как показалось, что именно во время работы с записнушками и придет к нему то видение, которое поможет увидеть последний день Николая и те мысли, которые завели его в тупик. И он назвал рукопись: «Наедине с тьмой».
3
Эхо выстрела живет недолго. Смерть – добытчик беспромашный.
Леонид Кравчук опускает чуть приванивший рыльцем карабин. Секач корчится на земле.
Азарт на миг выбил у него из головы мысли, зачем он здесь, в Беловежье, где егери послушнее столичных шлюх. Что ему, собственно, нужно?
И только когда увидел кровь, понял. Она, пульсируя, изливалась из раны.
Завтра они втроем – Борис Ельцин, Станислав Шушкевич и он подпишут славянское соглашение, после которого рухнет Великая Россия. И он станет неподвластным, независимым, не… еще там каким?
Он идет, не разбирая дороги, егери смиренно несут сзади добытого им кабана.
Королевская охота!
Но будет еще царская! Он уверен. Потому как…
А что – потому?
Это все неясно, как в тумане. Но главное – сделать первый шаг. Тот самый, который, как утверждает какая-то песня, самый трудный.
И что это все время мысли крутятся вокруг цифры «три». Троица – раз, «Три тополя на Плющихе» – два, соображают обычно на троих – три. А сколько голов у Змея Горыныча? Неужели три?