Мания. 3. Масть, или Каторжный гимн
Шрифт:
– Значит, ты не отрицаешь, что берешь взятки?
Ее голос был глухо слеп. Вот бывают такие незрячие голоса, которые подминают все на своем пути, какие идут без разбору, не боясь занозить язык.
Он представил почти до лысоты выполотый сквер, что стоял перед ее домом, и черную, словно сколотую из смолы тень памятника Ленину. А в комнате аккуратная белость, кажется, ушедшей всего на пять минут прежней хозяйки. Но время ее отсутствия затянулось, и тогда туда коряво вползла Тина, деловито вынув из притолоки гвоздь, на котором повесилась предыдущая владелица
И сейчас, кажется, отдельным мазком живой охры обретается в доме ее голова. Она умела жить в довольстве и холе.
Зимой из ее окна было видно винтообразные сопли сосулек, ниспадающих с соседней крыши, и приземистые сосны, как бы напоминающие, что было поветрие носить до неприличия широкие клешины.
Куимов помнит бесцветный взор ее вялых глаз. Знал, что она, сроду не имевшая детей, водила в доме игрушки, состоящие из сплошных углов и загогулин, и что в комнате ее деловито горел подвешенный к потолку фонарь.
Когда ее хоронили, он заметил, как на кладбище, показалось, разом посеклась листва, а древняя поэтесса – по-жабьи сжавшаяся старуха – прочитала стихи про лес, что стоял разувшись, вернее, по щиколотку зайдя в воду, по которому витал разоритель гнезд ветер.
Это было трогательно и наивно. А теперь с ее телефона, с которого хозяйка сказала последние слова перед тем как накинуть петлю, Тина Хаймовская казнила Куимова за то, что он сделал доброе дело Саше Жуканову, сделав в Москве все так, чтобы приемная комиссия благосклонно согласилась, что перед нею гений, и дала ему возможность почувствовать себя профессиональным писателем.
А деньги, за неимением своих, которые всегда тратил в подобных случаях, он у Жуканова действительно взял. На то, чтобы не с сухим горлом доказывать, какой хороший претендент на вечность в литературе.
И ездил Куимов хлопотать за своих товарищей потому, что прием – это всегда лотерея. Там, как хищники в дремучем лесу, живут предвзятость и антипатичность, да и простая, менее всего склонная к восторгам при обсуждении чьей-либо судьбы, клановость. Потому, чтобы, как сострил один известный поэт, «до вопля сказать оп-ля», надо не только преодолеть уверенную неуступчивость, но и элементарно, пусть даже непоследовательно, но хоть на йоту сблизить тех, кто глухо враждует и сосуществует многие годы.
И штоф на том столе бывает ой как кстати.
Словом, как изрек в свое время Ганс-Христиан Андерсен: «Нет сказок лучше тех, которые рассказывает сама жизнь». Но сказки-то пишутся для тех, кто их способен принять и осмыслить, чтобы однажды воскликнуть: «Добрынь-то какая! Все кончилось так, как ждалось и мечталось. Словом, сказочно».
Но – до сказки – жил в душе поскребыш древоточца и дул баргузин или еще какой-то печально величалый ветер и дышал в затылок северин неприятия и зла. И надо зоологически ненавидеть того, кто через все это прошел ради других, прошел бескорыстно, как всякий сказочник, сардонически улыбаясь на дежурную похвальбу педагогически мыслящих уродцев.
И тут порядочно умолчать, что до сказки еще была присказка.
В общем, умственного восприятия не хватит, чтобы доказать, что в известной картине русалка, сидя на берегу, не вычесывает из своей косы вшей.
А той же Тине Хаймовской врезалась в голову мысль, похожая на безжалостную протокольную запись:
– Значит, ты берешь взятки?
– Беру! Хапаю! Ем с хлебом и маслом! На подошвы ботинок намазываю!
Наверно, у нее зарозовели щеки и, как у давно слепленной Снегурочки, отпотели глаза. И, коли присмотреться повнимательнее, то в ней вдруг открылся не только деловитый человек, но и рационалист. Зачем вести протокол, достаточно к телефонному проводу подсоединить, как это делает пацанье, диктофон. И тогда уже не отвертеться. Лучший свидетель против себя – это сам оправдатель.
Куимов пометался по комнате, пытаясь вернуться к зачину рассказа, который его удручал, но уже не мог. И вдруг ему пришла довольно любопытная мысль, и он метнулся к телефону и набрал номер Тины.
– Слушай! – начал он. – Я согласен, чтобы ты подняла обо мне речь на писательском собрании. Но я в ответ в «Литературной газете» расскажу, как принимал тебя в Союз, через какой прошел ад и чистилище, чтобы доказать чуть ли не всем секретарям, что обладательница единственной микроскопической книжечки стихов талантлива и терпелива. Это я, старый дурак, рву постромки, чтобы скорее увидеть ее во всей поэтической красе и на белом коне, то есть с членским билетом в руках. Я расскажу, чем ты на это ответила, написав в то же бюро, чтобы выкинули книгу моей жены Светланы Ларисовой, а твою поставили, потому как ее протежирую я.
Он передохнул и заключил:
– Я расскажу правду, на которую ты меня понуждаешь.
Она с присвистом дышала в трубку.
И он привел последний аргумент:
– И у меня есть свидетели, которые все это подтвердят.
Он не помнил, как повесил трубку. И даже отключил телефон. В его пальцах неведомо как очутились старые билеты в кино. Седьмого октября шестьдесят девятого года на восемнадцатом ряду и двенадцатом месте он смотрел какой-то фильм, видимо, в «Победе», потому как на оторванности, на которую припал «контроль», стояло две буквы «По…»
Но не тем привлекли его билеты, что были свидетелями прошлой жизни. Когда-то они послужили закладкой в книге, и та часть, что оказалась на свету, превратилась в невыразительную серость, а то, что было внутри листов, сохранило первозданную голубизну.
И Куимову подумалось: вот так и человек, чем больше он общается с чем-то светлым, тем больше тускнеет душой, симпатично стесняясь признаться даже себе самому, что ясно со всей полнотой доказательств, что не смог загасить в себе чадящую головешку мерзавости, сладко отравливающую жизнь другим. Вот он – признак дистрофии души.