Мания. 3. Масть, или Каторжный гимн
Шрифт:
Вместе с тем все знали, что Борис Николаевич проживает не только обыкновенную, пусть и государственной нерастрепкою напичканную жизнь, но и исторический ее вариант. И именно то, что он сейчас творит, когда-то в будущем составит аромат прошлого, и историки, вкупе с литераторами, учахнут от желания узнать чуть больше. Такое ощущение бывает, когда берег ощутим, осязаем, но не виден: туман.
Ельцин первый вышел из парной, увидел, как брызжет водой, похожей на газировку, пораненный шланг, и, облепленный полотенцами, уселся за набравший
Когда вокруг расположились остальные, снова взныл Барсуков:
– Борис Николаевич! – воскликнул он. – Все обстоит далеко не так, как вам докладывают. Солдаты все на картошке, и Министерство обороны не способно в короткий срок собрать для боевого действа.
– Опять картофельные походы и свекольные завоевания, – пробурчал Ельцин. Видимо, ободренный этой фразой, Михаил Иванович продолжал:
– И в МВД полный раздрай. Там ничего ни с кем не согласовали. Все идет к полному краху.
– Не будем бояться действительности, – сказал кто-то, – потому не поднимайте раньше времени паники.
Грачев, сидящий рядом, отвел глаза, и сейчас напоминал мужика с лежалым лицом непохмеленного артиста: сам вроде жив, а мимика мертва. А ведь только что привык к ощущению значительности.
Ельцин молча сидел с померкшим взором. И ему вдруг вспомнились две поучительные истории. Одна – это когда он ехал во чреве паровоза и наблюдал, как его сверстник бросает в топку уголек.
– Тяжело? – спросил он его в ту пору.
Тот прижал к нему свое раскаленное лицо и ответил:
– Этот жар сжигает все, в том числе и усталость.
Сейчас он чувствовал, что пепелящая решимость обратила в прах все сомнения.
Второе воспоминание было связано с горами. Когда ему однажды захотелось испытать себя на высоте.
Помнится, крутизна отнимала волю, подмывала душу, и казалось, что через минуту ты, отдрожав коленками, полетишь вниз, к той обманчивости, которой представляет себя земля.
Но эта минута проходила, а он все еще карабкался по этой почти отвесной стене, срывал ногти, срывал голос, потому как орал на себя: «Стоять! Так твою мать!» И – стоял. Вернее, шел. И камни выпархивали у него из-под ног. И не было никакой страховки, как и гарантии, что следующий взрыд окажется последним.
– Ну что, понимаешь, присмирели? – спросил своих соратников Ельцин, когда ветром неприязни к присутствующим смыло его видение. – На попятную пойти решили?
Ему никто не ответил.
Он еще продолжал быть учителем жизни, знатоком потемков чужой души.
И был один человек, который не спал ночи и не торопил предшествующие дни. Но он никем не воспринимался всерьез. Потому как больше других понимал, что такое крах.
И этим человеком являлся, конечно же, помощник Ельцина Сергей Александрович Филатов.
Когда Ельцин поставил свою витиеватость под Указом тысяча четыреста, он кинулся к Коржакову.
В нем клокотало все, что было человеческим порывом. Он видел, как не где-то в Предкавказье, а
– Саша, сделай хоть что-нибудь! – взмолился Филатов.
Коржаков посмотрел на слезы этого седого человека, явно не игрока в жизни, и сказал:
– Нафталинчиком бы тебя поперчить и – в Охотный ряд. «Спеши, народ, пока шиворот-наоборот!»
Филатов не обиделся. Потому как своей интеллигентностью был отдален от той дури, которая захватила всех, кто вкусил приторного яда власти.
Глава шестая
1
Он был восхительно глуп, с бездумно глупой черепной коробкой, в которой, однако, витали безумные мысли. И он гордился ими и страшно сокрушался, когда вдруг их не обнаруживал.
Ему хотелось есть, спать, спать и есть, и так до бесконечности.
А воровал он в промежутках между сном и едой, едой и сном. Домушничал. Причем никогда не пользовался фомками и прочими хитрыми отмычками, способными в тихости и спокойствии проникнуть в квартиру.
Он высаживал дверь своей тяжелой ногой. Неторопливо заходил и деловито греб все, что попадало под руку.
Однажды по ошибке он даже прихватил щенка, неведомо как попавшего в полу полушубка.
Воруя, он был спокоен. Мандраж приходил после, когда надо было раскошелиться в пользу общака и отдать свое как чужое. За скаредность корили Гриля, даже обзывали «сукой». И он, почесывая свою небритость, соглашался с тем, что ему говорили, но при первой же возможности поступал так же, как всегда.
И вдруг в башку Гриля змеей вползла приблудная мысль. Совершенно чуждая и чужая, но симпатичная своей новью и неожиданной доступностью вызвать ее на повтор в любое время.
Короче, Гриль обнаружил, что влюбился. Натурально и без подделки. Стал мучиться бессонницей, вздыхать по ночам и даже сочинять стихи.
Как-то он неожиданно написал:
Ты любимая моя,Потому люблю тебя.А встретил он предмет своих вожделений в квартире, которую пытался обокрасть.
Только Гриль ломовым ударом порушил очередную дверь, как в ее проеме возникла бабенка с лицом, кажется, состоящим из одних дефисок и тире.
Нет, это были не морщины, а складки. Одни отделяли нос от губ, другие делили пополам щеки, третьи узорили лоб и кажется, пересекали собой шею.