Мания. Книга первая. Магия, или Казенный сон
Шрифт:
Но понизу, уже от включенных подфарников, простирался нежный охряной налет.
И тут машина тронулась. Причем Акентьевна повела ее так уверенно, что Прялин сперва удивился, потом, чуть подсмирнев, сказал ей комплимент, что она ездит в два раза лучше мужа, и неожиданно ухнул в какой-то провал.
А когда сон рассеялся, а может, сна вовсе и не было, а только чуть размывала сознание утомительнейшая дрема, они уже стояли у подъезда гостиницы «Россия».
– Вас ждать, мистер? – шутливо спросила старуха.
– Нет, большое спасибо! Родина вас никогда не забудет!
И
Он не стал дожидаться лифта, тем более что возле него собралась толпа, а пошел пешком и где-то между пятым и восьмым этажом помечтал о лете где-либо в другом месте, потом подумал, что и зимой неплохо, если провести ее в деревне, на пушистых перинах свежепалой пороши.
И, наверно, этой зимой он так и сделает: поедет в совхоз к Деденеву и там…
Прялин постучал в дверь и тут же услышал всегдашнее:
– Да-да!
И вошел. И сразу же увидел ту перемену, которая пала во взор. Климент Варфоломеевич был без галстука.
Он, кажется, рукой, которой провел по месту, где должен быть «человеческий ошейник», извинился, что нынче не по форме, но вопрос задал другой:
– Там дождь сильный?
– Да порядочный, – ответил Георгий.
– Нам надо поговорить.
– Это я уловил.
– Только не здесь.
Прялин промолчал.
Его стала есть тревога. И он пытался понять, что же так обеспокоило этого глыбистого, кажется, уже навсегда тяжелого на подъем человека?
Он родился в девяносто девятом, едва зацепившись за краешек пушкинского века, кстати, пришел в этот мир ровно через сто лет после великого стихотворца. В детстве, рассказывал, любил подолгу следить, как ветер, отвевающий снег от дождя, щекочет в рукав хохочущий ручей.
В войну Деденев был секретарем подпольного обкома партии. И однажды, считает, его спас Бог. Это когда за ним – по вильнюсским крышам – гнались гестаповцы. Он заметался перед домом, который стоял чуть ниже того, на крыше которого был он. С замиранием измерил взором еще два пролета и понял: нет, не допрыгнуть. Глянул на отмеченный алостью горизонт. И прыгнул. И этим оборвал погоню. Тем более что метнувшаяся за ним овчарка, не долетела и до половины.
И Георгий вдруг ощутил, что, кроша день на просто пасмурь и на ливневый гудящий мрак, приблизилось время чего-то для него ежели и не страшного, но важного. И вспыхнувший на неожиданно выблеснувшем солнце зрячий дождь, почему-то прозванный слепым, как бы дал понять, что на этом светлость нынешнего дня закончится. А когда над головой завитали тающим гагачьим пухом дождинки, чем-то похожие на снег, стало понятно – в природе творится что-то невообразимое, видимо, сходное с тем, что происходит в душе Деденева и очень скоро переселится и в душу ему, Георгию Прялину, с завтрашнего дня работнику самого ЦК…
Они вышли в коридор. Миновали закуток, в котором, видимо, басистее, чем всегда, солировала водопроводная труба. Это, кажется, Георгий понял оттого, что, слушая этот отдавленный звук, Деденев поморщился.
А у порога гостиницы их ждал кружащийся, каким-то камнем сдерживаемый выбрык воды.
Но дождь
И Георгий вдруг вспомнил, как в прошлом году – совершенно неожиданно – повстречал Климента Варфоломеевича в Мисхоре, на берегу моря. Тогда, помнится, перезрелый месяц вис над самой водой, и в его призрачном свете все приобретало неясные, ускользающие очертания, словно на берег вышли невидимые волны и знобко стали раскачивать все, что возникало на их пути.
И вот именно там Деденев сказал фразу, которая долго жевала душу Георгия:
– Все образы, а может, даже личины, в которых я перебывал, на здоровую психику не вместить ни в одну жизнь человеческую. Потому я занял у Бога себе небольшой кусок неосвоенного, как вековая целина, долголетия.
Он немного помолчал, потом продолжил:
– Когда я выкраиваю себе отпуск, меня постоянно начинает преследовать желание написать о себе, пусть это и нескромно будет звучать, хорошую книгу.
– Ну и правильно! – вскричал Георгий слишком легковато, как это тут же понял. Призвание было не из тех, которые должны были родить летучий пафос.
– И пролог этой книги я уже несколько раз, конечно мысленно, проходил. Потом брал перо…
– Ну и что? – отсчитав ровно десять шагов, спросил Прялин.
– Когда я перечитывал все то, что решил отрядить в пролог, то понимал – книги не будет. Ее съедает нетерпение все сказать в прологе. И неожиданно думалось: «А вообще, нужна она, книга?» И, главное, кому я ее, собственно, адресую? Если себе, то мне и так давно все известно и понятно. В назидание другим, то у них, уверен, все складывалось если не так же, то почти так. И им это совершенно будет неинтересно.
Георгий понимал Деденева. Он сколько раз ловил себя на подобном ощущении. Ежели все говорилось в прологе той же статьи, то тут же тебя поджевывал вопрос: а зачем, собственно, писать саму статью?
И он вдруг сказал:
– Я, знаете, больше книги читаю из-за того, чтобы выудить какую-то новую для себя мысль. Чтобы, да простит мне Бог, стать богаче благодаря уму неведомого мне, но близкого по духу человека.
Но тогда Деденев так и не показал Георгию своей рукописи.
– Как-нибудь в другой раз, – сказал.
И этого раза, до самого нынешнего дня, так и не случилось.
Они миновали, казалось, бесконечную Кремлевскую стену, перешли мост. Рядом ухал завод, куя городу рабочую бессонницу. А Климент Варфоломеевич все молчал.
Потом неожиданно произнес:
– Когда-нибудь одна из статей у тебя начнется такой фразой: «Это было в пору, когда никто не думал об одичании столицы».
И Прялину стало страшно. Кажется, этот глыбистый человек знает что-то такое, чего еще неведомо ему и, может, так и останется им никогда не познанным и незнамым. И он видит сквозь толщу лет, а может, и десятилетий, когда его уже наверняка не будет в живых, а он, Георгий, доскребется до его нынешнего возраста и вот так будет загадочно поучать какого-нибудь юнца, говоря привлекательно-загадочные фразы и поселяя в неопытную душу радостное возбуждение.