Мания. Книга первая. Магия, или Казенный сон
Шрифт:
Прошла бы она, наверно, и мимо его судьбы, да случай их неожиданный свел.
Было это на провесне, когда лед, отрухлявлясь, только означал, но уже не являл твердь. И вот этого не учла Алевтина, задумчиво ступив на ноздрятую обманность.
Ей бы сразу кинуться назад, а она подумала, что проскочит эту глубокую, но не широкую – всего сажен пять – протоку. Но на самой середине лед сперва почти без треска вогнулся куда-то вовнутрь, а потом образовал огромный, словно прорва, пролом.
И она ухнула в эту купель.
Сперва думала,
Но края, за которые она хваталась, были скользкими, и руки на них не держались.
К тому же не было дыхания. Оно как занялось в ту пору, когда она оказалась в ледяной воде, так и не могло наполнить воздухом грудную клетку. Поэтому из горла вырывался только надколотый клекот.
Позже Алевтина скажет, что Чемоданова ей послал Бог. Может, так оно и есть. Потому как он и сам не знает, как его занесло сюда, к ферме.
Но промысел-то Божий даже не в том, что Максим Петрович оказался близко к тонущей Алевтине, а что поступился своим принципом: «Спасение утопающих – дело самих утопающих». Он не любил вмешиваться в происки судьбы. Раз она выбрала эту форму пресечения беспечности, значит, так надо, так предопределено свыше и написано на роду.
И когда он мстительно додумал эту мысль до конца, тогда вдруг завязалась другая. И вот именно она-то и заставила его сперва ускорить шаг, а потом и обратиться в бег.
Он заскочил на скотный двор, вывернул у стоявшей там повозки оглоблю и с нею ринулся к протоке.
Алевтина все еще барахталась, хотя, по всему видно, силы ее уже оставляли. Еще минуту она выдержит эту отчаянную, за пределами сознания борьбу, а потом ее поглотит шалая весенняя вода.
И тут возню у протоки заметили доярки и – гурьбой – кинулись сюда. И одна из них захватила вожжи.
Вот держась за них, Чемоданов ухнул в ту проломину и там обратал объятьями вконец задохнувшуюся Алевтину.
Ее приволокли в красный уголок, выгнав Максима Петровича обсушиваться в кормозапарнике, раздели и стали растирать оказавшимся у кого-то одеколоном.
Алевтина была без сознания.
Потом откуда-то взялась самогонка.
И вот именно она-то и слила эти две судьбы в одну, как сказал в своей заметке «Неожиданное спасение» журналист Григорий Фельд.
В первый же день рассказала ему Алевтина, как там, на Тамбовщине, бился-гоношился ее дед, чтобы разбогатеть.
– Веришь, – говорила она, – он до самой смерти твердил: «Хучь бы одним глазом увидеть вас, что вы из нужды вылезли».
Ну а история была, скажем так, до того времени почти обыденная. Перед самой революцией помещик, у которого он работал, нарезал ему собственный пай, и вот, прикупив к тому что было пару быков, взял он в аренду еще два клочка земли, не осиленных в обработке бедными соседями, стал было в хозяева выбиваться. Ну а дальше – провал. Все! Как та промоина, которая чуть не утянула
Не стала Алевтина и врать, что до Чемоданова вела монашеский образ жизни. Нет, мужички в ее доме проскакивали. Больше, конечно, пришлые. И все, перебывавшие тут, непременно что-то оставляли: кто запонку, а кто галстук или подтяжки, а один командированный ушел в одном сапоге.
Обо всем этом Алевтина рассказывала весело, считая, что от спасителя у нее не должно быть секретов.
Они сидели у окна, и иногда перед его ликом промахивала птица или кривил ветер сорванный с петель ставень, и Чемоданова разбирала грусть.
Именно она повелела взять молоток и прибить тот самый – болтающийся – ставень. Сколотить в монолит защербатившуюся было калитку. И вообще, кое-что покумекать по хозяйству.
А Алевтина ходила за ним следом и то и дело прыскала в кулак.
– Теперь все с ума посходят, – говорила, – на моем подворье и – мужик!
Рассмешил ее и кот, который, терпеливо крадясь к вольготно чирикавшим воробьям, по-рыбьи повиливал хвостом.
Потом погас свет, словно провалился во тьму, и, как вода на дне глубокого колодца, забрезжили стекла окон.
А затем, осилив первую, самую ответственную перед новой бабой гонку, он вышел на крыльцо. Поселок спал вольготным широким сном. В городе такого сроду не ощутишь. Там, в доме напротив, почти всю ночь источканным огнями, ощущение блаженной сонности не приходит. Все окна находились как бы на взводе, и палец жильцов квартир, казалось, все время был на курке выключателя.
И какой-нибудь очеловеченный уже тем, что был членом семьи, кобель подлаивал, когда ругалась хозяйка, и подвывал, когда – по пьяни – счинался петь хозяин.
А по карнизам то там, то сям поблескивали мерцающие, с выпадающими буквами световые недомолвки.
Стояла тихая дремная погода. Именно в такую погоду его тянуло блуждать. И он бы сорвался с ее порога, но она сонно позвала его в дом.
А потом было простое лежание, что на языке баб называется тихим счастьем.
Он же спать вдвоем не любил, потому, улучив момент, когда Алевтина задремала, переместил себя на кушетку, где тут же провалился в сон.
И привиделся ему какой-то то ли базар, то ли ярмарка, словом, толкучий рынок, и величайшее множество милиционеров. Они там напоминали львов в саване. Сыто глядя на мир, они вроде и не видели, как рядом шел тот самый преступный торг, пресекать который их, собственно, сюда и поставили. Потом, наскучив пялить глаза на безынтересную им базарную возню и шевеление, они обостряли зрение, ожесточали жесты и, ометаллив голос, говорили:
– Гражданин! Пройдемте со мной!
Отполыхнув в сторону, спекулянты – кто в рейтузы, кто в чулки, кто за обшлаг – прятали только что выручение деньги и, внезапно превратившись в зевак, шли вслед за своим любопытством: а что же на это раз сделает Димка-Невидимка, или Костя Вырви Хвост?