Мания. Книга вторая. Мафия
Шрифт:
Колебаясь, по воде плыл гудок. Какой-то большой теплоход входил в гавань.
Его поселили в тихом пансионате. Настолько тихом, что редко какой-либо крик прорезал устоявшуюся тишину. Только шорох: что-то продолговатое, без сучка и задоринки.
Берлинер давно по-настоящему не отдыхал. Все время ели какие-то проблемы. Даже на даче, где, казалось, можно было по-настоящему расслабиться. И там находились какие-то дела и заботы.
Как-то на провесне решил побыть, как говорится, в одиночестве. Приехал на дачу. Оттопил ее как следует. Даже баньку оживил.
И тут вдруг явилась теща с
– Услышали, что ты тут томишься, как на выселках, – сказала мать Розы Дора Ильинична. – Вот и приехали. Небось не выгонишь.
И старики – друг перед дружкой – расстарываться на все сразу: она – за молоком, он – за квасом, она – в лес, он – по дрова.
– Этот дуб, да пожалеем его, – кричала теща, – бездетен: рядом не идет не то что плечистый, а вообще никакой подгон, голо, одни грибы нарывами торчат, и то сплошь несъедобные!
Потешные старики. Не выходят из дома, пока не доспорят дуб с осиной, и не сгаснет ветер.
– Не будем им мешать, – говорит тесть.
Тут у Авенира настоящая расслабуха. Он никого не знает, и его, слава богу, никто. Благодать.
Правда, ему тут надавали всяких и разных адресов. Но это он востребует тогда, когда обрыднет быть одному.
Вот пошлялся он по набережной, попил сочку, посмотрел: на бухточке – перед публикой – выпендривался каноец. Стащил лодку на воду, неловко вскочил на нее и заспешил веслом, забалиндрасил.
В пансионат, который недавно, говорят, был гостиницей, явился нагулявшим аппетит. Пообедал. Взял книжку, вышел на балкон. Попытался читать. Про себя отметив, что читанное вчера чуть ли не сразу забывалось, а черт-те когда вталдыченное, как ржавчина, въелось, как понятность, надиктованная тупым повторением. Ему один полковник рассказывал, что однажды, не просыпаясь, разобрал и собрал пистолет.
Стулья в его номере были массивные, словно имеющие президиумные отличия. А на одном из них были выжжены вензеля – «К. М.».
Авенир с балкона, где было устроился для чтива, зашел в комнату, налил себе пепси, подбавил туда вина. И только устроился, чтобы продолжить чтение, как уронил взор вниз. И – под шелушащимся стволом сосны – увидел машину с задранным капотом и рядом – всю в белом – девушку.
Она копошилась в моторе, и руки у нее были выватланы чуть ли не по локоть. Мелодично позвякивали ключи.
В машинах он не разбирался. А вот в женщинах…
Он заерзал в предчувствии, что, может, это особая историческая судьба.
Вспомнилась одна красотка, которая повстречалась на набережной. Такую надо видеть только один раз в жизни. Два – уже перебор. И, коли в тебе есть хоть капля ума и сердца, обязан заговорить стихами. Примерно, выдать такую строчку:
Прошла, обожгла красотой!На ней тоже было надето что-то белое, в обтяжечку, напоминающее комбинезончик, с двумя вырезами – от горла к грудешкам и – чуть ниже – от повздошья к животику. В первом вырезе золотая цепочка венчалась крестиком, а на пупочке поигрывала на солнце этакой кокетливой подковкой.
Наверно, он спускался только затем, чтобы увидеть противоположность той, что встретил на набережной. Ему нужны были разочарования. Причем немедленные.
Глава четвертая
1
Витька пропивал свой последний золотой зуб. Пропивал, если так можно выразиться, авансом, что ли. Зуб еще находился во рту и нагло посверкивал, когда губы обратывали край стакана.
– А ведь хотел, – орал Зубок, – всю пасть золотой сделать!
И опасливо косился на пассатижи, коими будет совершен выворот зуба, которые, дизенфицируясь, солидно мокли в водке.
Зуб был вором-неудачником. Вернее сказать, наоборот, за воровство его еще ни разу не сажали. А был он рецедивистом-двестишестовиком, как о нем шутили. На воровстве не попадался, а за хулиганство гремел не то что с бубенцами – с целыми колоколами. А один раз он сел из-за глупости. Приехала в поселок одна девка – Мотькой ее звали. Шаловливая такая, тоже с просверком золота во рту.
И вот они как-то выпивали-пировали, и Мотька рядом обреталась. Раз прошла, повиляв задом, второй… И Витька ей говорит:
– Колеса-то вихляются без дышла, как бы чего не вышло.
– У меня не выйдет, – заверила Мотька, – так что – рот не разевай и душу скорби.
И бросить бы ему, дураку, этот спор. Нет, живчик где-то в подвздошье стал на дыбы.
– Что, и на ломок не угольмую? – спросил он.
– Много вас ломовитых да деловитых, – ответила она. И уже совсем находчиво поддразнила: – Потому можешь попробовать без ущерба для здоровья.
И его опять судили. На этот раз за изнасилование. Потому как, когда у него действительно ничего не получилось, он саданул ее бутылкой по голове и овладел уже почти безжизненной.
О Боге Зуб говорил так:
– Вот ежели бы он был настоящим освободителем человечества, прошел бы по тюрьмам и лагерям и там бы шмон навел. За что, мол, сидишь, голубчик? Ну тот ему чернуху из-за голенища. А Богу-то, это он только с понтом спрашивает, про каждого вшивца все известно. «Ну, – говорит он, – в терпении талант. Продолжай и дальше в этом духе». Ну с тем, конечно, вскруженность произошла. Орет: «Какой же ты Бог, когда не готов спасти то, что можно?» – «А что ты имеешь в виду?» – интересуется Всевышний. «Мое социальное поведение, – глаголит тот, – ведь я набрехал затем, чтобы еще тут повкалывать на благо народа. Я самый что ни на есть сознательный в этом роде».
«Значит, общая черта подведена? – спрашивает Бог. – Горе и скорбь ты на себе испытал?»
Тот клянется-божится и настолько оравнодушил Бога, что тот ему говорит: «Ну иди в условный рай. Если выдержишь обособление – твое счастье. Только надо отказаться от культуры и от иллюзии, что у тебя есть сознание». Ну зэк, конечно, радуется – самого Бога надул. Но в терминах-то таланта не имел. Потому не знал, что такое условный рай. А это, оказывается, такое место, где ангелы харят до обеда, а черти после обеда.