Мания. Книга вторая. Мафия
Шрифт:
Именно в бездну ухнут все предначертания нынешнего генсека, потому как все его преобразования изначально ложны.
Налетел сыпучий ветерок. Сыпанул в глаза песком. Она стерла бисеринки пота над губой.
– Ну что же, – сказала, – была рада тебя видеть! – И посетовала: – Как быстро бежит время! И главное – куда?
Но это ей известно и всем прочим – тоже.
В доме напротив, вернее во дворе, идет сливанье – то есть качка меда. Вьются пчелы. Кто-то из стариков в его детстве их звал райскими мухами.
Ночью спал плохо. Разворочался на койке так, что
У хозяев во дворе вечно тоскующий толстущий боров. Взглядывает вполне миролюбиво, хотя все его боятся. Короче сказать, боятся оттого, что он непонятен, что любую позволиху может пресечь ему только ведомым способом.
Весна, говорят, в этом году была рыхла, но бездождлива. Не смогла даже отсырить спички, что, видимо, с зимы не один месяц пролежали на завалинке. Потому и двор похож на кочковатый луг.
И именно его хозяин сказал Георгию, что лелеявший ее старую знакомую дед умер.
Хозяин уже не пьет. Но палец, как это было много лет назад, сам собой оттопыривался. Это все, что осталось у него от воспоминаний о пьянстве. Другие по-прежнему пили, а у него – только мизинец оттопыривался.
Он-то ему и рассказал свежий анекдот про Горбачева.
Стоят вот так мужички в очереди за водкой, томятся. А ее то ли не привезли, то ли всю выпили. Наконец один не выдерживает. «Нет! – кричит. – Дальше так жить нельзя!» Ну все к нему: мол, покончить с собой решил? А он: «Много чести! – орет. – Я просто сейчас пойду и этого штурвального убью!» Тут уж его никто удерживать не стал, потому как многие считали, что давно пора это сделать. Ушел тот мужичок и – с концами. А очередь продолжает томиться. И вдруг замечают, что он, откуда-то появившись, молча пристраивается в хвост. Ну к нему, естественно, бросаются с вопросом: «Ну что, убил?» – вопрошают. «Нет! – мрачно отвечает он. – Туда очередь еще больше стоит».
2
Это отторжение Михаил Сергеевич ощутил неожиданно. Однажды вдруг почувствовал, что какой-то произошел душевный подмыв и – короткое – всего на мгновение, но воспарение. Он даже подивился, что такое могло быть. Но следующий миг был продолжительнее. И тогда он задумался.
Стал вспоминать, когда же впервые ощутил подобное. И, конечно, набрел на мысль, что ощущение произошло из детства. Это когда катишься с горы и вдруг – на трамплине – как бы теряешь власть над собой. Раньше это звали захватыванием духа. А теперь он точно знает, что это – отторжение от того, что привычно долго владычило над психикой. Ведь говорят, побывав в космосе, человек долго потом привыкает к мысли, что он на земле, в ином ощущении пространства, да и времени тоже.
Конечно, всякое новое чувство, которое завяжется в душе, не столько он, сколько его Раиса Максимовна подвергла ревизии и тщательному анализу.
Помнится, появилась возможность побывать в Англии во главе парламентской делегации, как она землю стала рыть, чтобы он взял ее с собой. Пришлось идти к Черненко, унижаться, даже чем-то обосновать, что он не может без супруги пресечь границу родного государства.
Не думал, конечно, он, что
И именно в Англии он пережил ощущение, что такой шаловливец, что его нельзя из дома отпускать одного.
А дома даже анекдот придумали. Будто на него посягала какая-то кинозвезда, да спасибо Раисе Максимовне – отвела беду от страны, которая чуть не потрясла свою партийную нравственность.
Он помнил, как, пофыркивая в воду, независимо держался на плаву катер, на котором они собирались куда-то плыть, а какой-то матрос пытался втолковать его любознательной супруге особенности английского технологического творчества. Там же она неуклюже поинтересовалась, не подвергнуты ли жители острова шовинистическим настроениям.
И хотя почести в Лондоне ему были оказаны явно не парламентские, на душе что-то заскребло. Погано, оказывается, не быть первым. Потому обидно было даже то, что жене чуть ли не больше уделили внимания, чем ему.
И не понял он тогда своим еще не достаточно гибким политическим интеллектом, что он в будущем первый и сейчас надо поработать на его прихоти. И особенно на капризы его жены. Побольше шуму в печати, побольше разных россказней о том, какая она великая. Если так называемый секретарь ЦК умный, то поймет это как подначку. А если…
Они попали в точку. Там вообще редко когда ошибаются в дури, которую мы выкидываем. И так умело ею пользуются, что дух захватывает.
За окном сереет вечер. Где-то далеко, поикивая, идет трамвай. Видимо, снег, с шелестом разносимый по крышам, чуть позванивает.
Как-то отец признался: «Испереживаешься за тебя».
В тот приезд, помнит, к утру ночь так настудилась, что не верилось в процветание несколькими часами тут теплого майского вечера.
Теперь – зима. Стоят запушенные снегом ели. Меж ними пестри, навихренная сюда палая листва.
Вчера по Москве пронеслась настоящая пурга. И через минуту там, где только что ничего не было, уже сгорбливался сугроб.
И как только схлынывало время, отпущенное ему на суету, и свет потоплял то, что выходило из-под власти тумана, падающие лучи чем-то напоминали на льду выстил камыша. И думалось, через минуту или две впереди возникнет седловатая гора и интеллигентно-подначный возглас:
– Привет, сидельцы!
Так прозывались в ту пору, о которой он вспомнил, рыбаки подледного промысла.
– А вы, с изволения сказать, – воспоследует ответ, – за каким ляхом сюда приехали?
И ужаснет признанием, что сегодня клева нет.
А рядом с отцом-рыбаком мальчишка во всем казацком. И сабля еще заморская ко всем прочим припоясана.
Там, где летом разлужье, теперь пестро-белая ровнота. А чуть левее, где раньше лиловел пруд, теперь вечеряли обозники. Там пролегла дорога.
– Вроде чуть примякло при солнце, – говорит рыбак, – и снова, вишь, день студится предвечерней стынью.