Мания. Книга вторая. Мафия
Шрифт:
Потом русский оказался на полу, и комментатор сказал:
– Уф! Я только сейчас ощутил свою грудную клетку, которую, как оказалось, все время держал на вздохе, так увлек меня этот неповторимый бой. Что же в конечном счете победило? Конечно, внутренняя дисциплина Майка, заряженность на необходимость работать столько, сколько нужно, и наш безусловный американский патриотизм. Вы видели, как взорвался наш боксер, увидев перед собой национальный флаг?
Оутс c грустью выключил видеозапись.
Он знал, что такое образование в бою. Еще никто ничему не научился, когда личный
Потому перед глазами Оутса прошла обыкновенная клоунада. Но зачем на нее пошел русский? Ведь ему-то, по всему видно, яснее ясного, что победить невозможно с помощью, пусть даже американского, флага.
Как это не смешно прозвучит, но Оутс поймал себя на ощущении, что соскучился по России. Как мечта грешника – пусть неизвестными средствами, но в итоге попасть в рай, так и Дэвид в масштабе пережитых им перипетий улавливал доминирующий ностальгический мотив. Там был чужой праздник глупости, но он был живой. Он исходил из непостижимой красоты народных сказок и без всякого снисхождения высмеивал своих – даже зело гневных – правителей.
В России привыкли, идя по бездорожью, подразумевать, что впереди укатанный путь. И глухо ропщут там только те, кто не может со всеми почувствованиями ощутить себя истинно русским. Кто еще верит в невозможность, что где-то на земле предков есть некая бабушка, которая сколотила состояние, чтобы вручить ее своим свернутым в улитку внукам.
Некоторым, кто в конечном счете понимает, что пора перестать быть смешным и поменять гениальные фантазии на грустные вопросы: нужен ли ты бабушке, не умеющей умереть без благородства, тебе ад-ресованного? А существует ли на земле обетованной та бабушка вообще? Может, это мозговой оргазм, оплодотворенный негодяйством?
В Москве на правах обывателя Оутс чувствовал себя более комфортно, потому как не видел фальшивого народного ликования – оно уже ушло в прошлое, там никого не бросало в объятья незнакомых людей. И каждый, кого порой пришлось о чем-либо спросить, старался остаться неназванным.
И все же где-то внутри, под спудом, существовали, политически сказать, и национальная воля, и общественное сознание. Хотя никто не рвал на груди рубахи, кричал, что иного пути он не приемлет.
Как-то один журналист пожаловался, что его преследуют безучастность и апатия. «Знаете, – сказал, – кажется, что из праздника ушла жизнь. И разрозненный мир предстает в чем-то зоологическом, и грустный комментарий ко всему происходящему уже не остановит ужас крови».
И Оутс тогда не сознался, что то же самое об Америке ощущает проще и грубее. Хотя социальная поверхность там, как океан в штиль. Только чуть бризует, поколышивая взор, который брошен на эту поверхность.
Хорошо познавшие прошлое, ведшие безюморные длинные беседы, не пышели антисоветской злобой, в положительном тоне ведя разговор обо всем, что касается России.
Но умонастроение, как правило,
Как правило энциклопедию зла открывает не иллюзия русского сознания, не формальная сторона сюжета, недостигшая торжества, а жестокое сладострастье, опьянение добром, когда стыд и добродетель рыдают в подмышках друг у друга.
И все станет на свое место только после того, когда одновременно всеми поймется, что только один Христос хотел принять муки от всех людей сразу, потому что понял, что человечество греховно, а природа мира настолько несовершенна, что иного пути нет, как побаловать всех одинаково искушенным знанием.
Оутс вдруг почувствовал, что в номере нечем дышать. Мысли и чувства, спрессовавшись, как бы составили мистерию мировой истории, а условный рай отодвинулся настолько, что дойти до него способен только тот, кто мог бы одновременно, презирая себя, идти противу всех, кто уже – раньше его – успел полюбить ложь.
И он, наскоро обрядившись во все пляжное, вышел из отеля.
И тут же ему встретился Дрю.
– А мне сказали, – протянул Николя обе руки Оутсу, – что ты еще не приехал.
Они полуобнялись.
Дрю как всякая провинциально претендующая на известность личность, кажется, где-то совсем близко держал молчаливую молитву. Словно призывал: «Тоскуйте, горюйте, радуйтесь молча». И у него всегда был особый сосредоточенный уголок души, в котором жила главная христианская заповедь: «Давая – получаешь, прощаешь – да прощен будешь».
Именно им, как он об этом ни раз говорил, был подсмотрен сам момент озарения. Когда словесные молитвы вдруг обрели материальный вид, а тело, как ненужный свидетель, осталось ко всему этому чуждым и каким-то чужим.
Это случилось у подножья Синая, где, кажется, даже в воздухе висит глубинный зов: «Приди, Господи».
Там же он пережил одно кофеечное происшествие. Познакомился с молодой женщиной, которая, сказала, принесла сюда суд над самой собой. Ей были ведомы только уставные молитвы. Она ни во что не хотела углубляться, потому что считала – не совсем знамое и есть та суть, которая нужна женщине. Она прочла все, что состряпали литературные кулинары последнего времени, восприняла Библию как памятник законности, но еще не могла постичь, что всякая уличенная в уличной настойчивости девка не являет собою диво. А необидная близость еще не повод для молчания.
Она созналась, что много лет бездетна и медицинское содействие не могло ей помочь в зачатье. Оттого и пришло это религиозное отчаянье.
Она сентиментально созналась, что еще не пробовала того, на что он упорно и настойчиво ее выводил.
Женщина делилась только неудачами. Так ведут себя нищие по духовному образованию люди. Когда кажется, что во всех случаях нужна объединительная нагота.
И когда ей показалось, что, подъедая зрение, пришла какая-то болезнь, она, пытаясь проморгаться, вдруг упала, смертельно раненная сном.