Манящая бездна ада. Повести и рассказы
Шрифт:
(Фотографируя при помощи автоспуска, проявляя пленку в затемненной комнате при веселом свете красной лампочки, Грасия, возможно, догадывалась, что Риссо будет думать именно так, предвидела это вызывающее нежелание дать выход своей ярости. Она также предвидела, чуть надеясь и не признаваясь в собственных надеждах, что за очевидным оскорблением, за поразительной непристойностью он сумеет разглядеть признание в любви.)
Перед тем как взглянуть на фотографию в последний раз, Риссо попробовал защититься, сказав себе: «Я одинок и дрожу от холода в пансионе на улице Пьедрас в Санта-Марии, как всегда по утрам. Я одинок и раскаиваюсь в своем одиночестве, как будто виноват в нем, и я горжусь им — как будто
Женщина на фотографии — лица ее не было видно — лежала, вызывающе расставив ноги, упершись пятками в край дивана, и над ней нетерпеливо склонялся мужчина, темная фигура которого на первом плане казалась несоразмерно большой. Женщина не сомневалась, что будет узнана, даже если лицо окажется за кадром. На обороте ее ровным почерком было написано: «На память из Баии».
Получив вторую фотографию, Риссо подумал, что способен понять и даже полностью принять это бесчестье, но его пониманию были недоступны продуманность, упорство и исступленная целеустремленность, с которыми вершилась месть. Взвесив ее несоразмерность, он почувствовал, что недостоин такой ненависти, такой любви, такого настойчивого желания заставить его страдать.
Когда Грасия познакомилась с Риссо, она узнала многое о его настоящем и будущем. Вглядываясь в подбородок мужчины и в пуговицу на жилете, женщина догадалась, что он разочарован, но не сдался, и готов принять от жизни воздаяние, но не отдает себе в этом отчета. Во время воскресных свиданий на площади перед началом спектакля она внимательно смотрела на Риссо, отмечая все — его необщительное и страстное лицо, засаленную шляпу на голове, крупное ленивое тело, начинающее полнеть. О любви или о желании — желании стереть рукой печаль с мужского лица, погладив его по щеке, — Грасия подумала в первый же раз, когда они оказались наедине. Она подумала и об их городе, где умение вовремя смириться считалось единственной приемлемой мудростью. Ей было двадцать лет, а Риссо — сорок. И она поверила в него, узнала, каким напряженным может быть любопытство, сказала себе, что жить стоит, только если каждый день приносит что-то неожиданное.
В первые недели Грасия запиралась, чтобы смеяться в одиночестве; она заставила себя преклоняться перед Риссо, научилась по запахам различать его настроения; она стала понимать, что кроется за тоном его голоса, что стоит за молчанием мужчины и его движениями и чем определяются его пристрастия. Она полюбила дочку Риссо и гримировала ее, подчеркивая сходство с отцом. Она не бросила театр только потому, что муниципалитет недавно выделил средства на его содержание, и теперь в «Эль сотано» у нее был твердый заработок и мир, не связанный с ее домом, ее спальней, с исступленным, неутомимым в своей страстности мужчиной. Грасия не бежала от страсти — она хотела отдохнуть и забыть о ней. Она строила планы и выполняла их, верила в безграничную вселенную любви, в то, что каждая ночь будет одаривать их новыми, только что открытыми ласками.
— С нами, — все время повторял Риссо, — может случиться все, что угодно, но мы всегда будем радоваться и любить друг друга. Все, что угодно — бог ли пошлет, или мы сами сотворим.
Никогда раньше у него не было женщины по-настоящему, и теперь Риссо считал, будто создает то, что на самом деле ему давалось, но давалось не ею, Грасией Сесар, которую Риссо вылепил и которая существовала отдельно от него лишь для того, чтобы дополнять его, — так легкие обретают жизнь, когда в них входит воздух, а от соков холодной земли разбухают озимые посевы.
Третью фотографию Риссо получил через три недели. Она тоже была прислана из Парагвая, но не в редакцию, а домой. Ее принесла прислуга после обеда, когда Риссо только что очнулся от сна, в котором ему советовали, если он хочет спастись от
Прислуга постучала в дверь, и Риссо увидел конверт, прикрепленный к пластинкам жалюзи. Он почувствовал, как в полумраке душной комнаты из конверта сочится заключенное внутри его зло, как мерцает внутри угроза. Не вставая с кровати, Риссо смотрел на конверт — так смотрят на насекомое, на ядовитое животное, которое притаилось в засаде и подстерегает твою оплошность, чтобы наброситься в следующую же секунду.
На третьей фотографии белизна женского тела разгоняла тени плохо освещенной комнаты. Грасия была снята одна — упругое, крепко сбитое тело, голова до боли закинута назад, к объективу, плечи полуприкрыты распущенными темными волосами. Не узнать ее было невозможно, словно ее снимали в обычной фотостудии, где она изобразила перед объективом самую нежную, самую многозначительную и самую двусмысленную из своих улыбок.
Риссо испытывал теперь только неизбывную жалость к ней, к себе, ко всем, кто любил в этом мире, к их сбывшимся и несбывшимся надеждам; жалость, потому что любовь проста до бессмысленности, а люди так усложняют эту бессмыслицу.
Он разорвал и эту фотографию и понял, что не сможет жить, если ему придется взглянуть еще хотя бы на одну. Но в том магическом измерении, где Грасия и Риссо начали общаться и вели свой молчаливый диалог, женщина должна была знать, что он станет рвать фотографии, как только получит их, и что с каждым разом они будут вызывать у него все меньше любопытства и угрызений совести.
В этом магическом измерении наспех выбранные мужчины — и грубые, и робкие — были всего лишь некоторой помехой: из-за них ритуальное действо неизбежно оттягивалось, приходилось выбирать на улице, в ресторане или кафе самого доверчивого, самого неопытного, кому можно было бы отдаться, не вызывая у него подозрений; кто чувствовал бы смешное тщеславие перед аппаратом с автоспуском, наименее отталкивающего из всех, кто способен был поверить заученному доводу разъездного торговца:
— У меня никогда не было такого мужчины. Ты совсем особенный, ни на кого не похож. С этими вечными гастролями я никогда не знаю, где окажусь завтра и увидимся ли мы. Пусть у меня хоть фотография останется: когда тебя не будет рядом и мне станет тоскливо, я смогу на нее посмотреть.
Обычно уговорить мужчину не стоило особого труда, после чего, думая о Риссо или отложив мысли до завтра, она делала то, что сама вменила себе в обязанность: располагала освещение, подготавливала фотоаппарат и возбуждала мужчину. Думая о Риссо, она снова и снова вспоминала то давнее событие, мысленно упрекала Риссо, который, вместо того чтобы попросту поколотить, с умной улыбкой на лице прогнал ее от себя навсегда. Прогнал, никак не оскорбив, хотя оскорбление смутно угадывалось во всем его поведении, а слова, сказанные им при этом, ставили ее в один ряд со всеми другими женщинами. Он расстался с ней, так и не поняв, показав, что, несмотря на все произнесенные слова и все их ночи, он никогда ее не понимал.
Вспотев, без особого воодушевления, занималась Грасия любовью в душном и грязном гостиничном номере, соизмеряя расстояние между собой и фотоаппаратом, помня об освещении, следя за позой и движениями мужчины; любая ложь, любая уловка годились, чтобы заставить очередного партнера обратить к ней циничное и недоверчивое лицо. Она заставляла себя улыбаться, старалась быть соблазнительной, ласково щекотала мужчину, как щекочут грудных детей, думая при этом только о том, сколько прошло секунд, и прикидывая, с какой остротой эта фотография напомнит Риссо об их любви.