Манящая бездна ада. Повести и рассказы
Шрифт:
Они копали, измеряли, обливались потом, как будто это могло иметь для нее значение, как будто она была жива и способна принимать в чем-то участие. Как будто давным-давно она была хозяйкой исчезнувших деревьев и мертвых лугов. Она заговаривала о каких-нибудь пустяках с преувеличенной любезностью и почтительностью — так выражалась ее печаль и помогала общению. Говорила она о пустяках и никогда не заканчивала фразы, дожидаясь пяти часов, дожидаясь, чтобы люди ушли.
Дом был окружен живой изгородью из синасины. Кусты превратились в деревья чуть ли не трехметровой вышины, хотя стволы по-прежнему сохраняли юношескую тонкость. Их посадили очень густо, но им удалось вырасти мирно, опираясь
В пять вечера до землекопов как будто доносился звон колокола, и старик поднимал руку. Они собирали свои орудия, относили их в свежую тьму сарая, прощались и уходили. Старик впереди, здоровенная скотина в берете и сутулый худышка следом за ним, чтобы и тучи, и остатки солнечного света знали, что такое уважение к старшим. Все трое едва плелись, покуривая лениво, без охоты.
На верхнем этаже, стоя спиной к доносившемуся из колыбели плачу, женщина следила за ними, чтобы знать точно, когда они уйдут. Минут десять-пятнадцать она выжидала. Потом спускалась вниз, к тому месту, что было когда-то ее садом; обходя уже не существующие препятствия, постукивала каблучками по асфальту, пока не добиралась до изгороди из синасины. Она, конечно, не пыталась пробиться всякий раз в одном и том же месте. Вообще-то она могла выйти через железную калитку, которой пользовались рабочие или никогда не приходившие гости; могла выскользнуть через ворота гаража, всегда открытые, когда машины там не было.
Но она выбирала, без всякого убеждения, без настоящего желания, кровавую, бессмысленную борьбу с синасиной, против этих не то кустов, не то деревьев. Старалась, неизвестно зачем, для какой цели, пробить себе дорогу между стволов и колючек. Время от времени она останавливалась, задыхаясь, раскинув руки. Всегда это кончалось поражением, и она принимала его, соглашалась на него с гримасой или с улыбкой.
Потом шла сквозь сумерки, зализывая царапины на руках, всматриваясь в небо нынешней, едва народившейся весны и в напряженное, полное неведомых обещаний небо грядущих весен, которые, быть может, суждены ее сыну. Она стряпала, возилась с ребенком, потом, как всегда, с первой попавшейся книгой в руках начинала ждать мужа, сидя в одном из двух кресел или вытянувшись на кровати. Прятала часы и ждала.
Но всякий вечер возвращения мужчины были одинаковы, неотличимы одно от другого. Как-то в октябре ей случилось прочесть: «Представьте себе нарастающую тоску, стремление бежать, бессильное отвращение, покорность, ненависть». Мужчина ставил машину в гараж, шагал по цементу и поднимался наверх. Так было всегда, прочитанная ею фраза ничего не могла изменить. Он прохаживался по спальне, позвякивая ключами, рассказывая о простых или сложных событиях дня, лгал, наклоняя в паузах худое лицо с выступающими скулами и огромными глазами. Такой же печальный, как она, вероятно.
В эту ночь женщина потеряла голову, потребовала то, чего не требовала уже много месяцев. Все, что давало им счастье, помогало забыть, было благословенно, священно. При слабом, полускрытом свете ночника мужчина наконец заснул, почти улыбаясь, умиротворенный. Она лежала, не в силах заснуть, и, погружаясь в воспоминания, открыла без удивления, без печали, что с самого детства у нее не было другого истинного, надежного счастья, кроме чарующей зелени сада. Ничего, кроме этого, этих изменчивых переходов, этих красок. И пока не раздался первый плач ребенка, она все думала, что он это почувствовал, захотел лишить ее единственного, что ей было по-настоящему дорого. Уничтожить сад и продолжать мягко смотреть на нее светлыми, в темных кругах глазами, то показывая, то пряча лживую, двусмысленную улыбку.
Когда начались обычные утренние шумы, женщина, глядя в потолок,
Однако она вспоминала даже сейчас, и с еще большей силой, ощущение обмана, возникшее в конце детства, смягчившееся в юности благодаря желаниям и надеждам. Никогда она не просила, чтобы ее родили, никогда не хотела, чтобы от мгновенного, мимолетного или привычного соединения какой-нибудь пары в постели (матери, отца с тех пор и навсегда) она появилась на свет. А главное, никто и не спросил у нее, согласна ли она на ту жизнь, какую вынуждена была узнать и принять. Один лишь предварительный вопрос, и она отвергла бы с равным ужасом пищеварение и смерть, необходимость слова для того, чтобы общаться и находить понимание у чужих людей.
— Нет, — сказал мужчина, когда она принесла из кухни завтрак. — Не собираюсь ничего делать против Менделя. Даже помогать ему.
Он был одет с необычной тщательностью, как будто собирался не в контору, а на какое-то торжество. При виде нового костюма, белоснежной рубашки, ненадеванного галстука ей понадобилось несколько минут, чтобы вспомнить и поверить в свое воспоминание. Таким он появлялся у нее в дни жениховства. Она продолжала ходить взад и вперед, как бы в ослеплении, сама себе не веря, забывая о страданиях и прошедших годах.
Мужчина обмакнул кусочек хлеба в соус и отодвинул тарелку. Женщина увидела, как робко и испытующе блеснул новый взгляд, устремленный к ней из-за стола, если только она сама его не выдумала.
— Я сожгу чек Менделя. Или могу подарить его тебе. Так или иначе, это вопрос дней. Бедняга он.
Ей пришлось немного переждать. Потом она заставила себя отойти от плиты и села напротив худого мужчины, терпеливо, без мучений дожидаясь, пока он уйдет.
Услышав, как замирает шум машины вдали на дороге, она поднялась в спальню; ей сразу бросился в глаза бесполезный маленький револьвер с перламутровой рукояткой, и она принялась разглядывать его, не беря в руки. Там, за окнами, никак не наступало лето, хотя весна неистово двигалась вперед, а дни и мелкие заботы не могли, да и не хотели останавливаться.
К вечеру, после неизменного обряда борьбы с колючками до кровавых царапин на руках, женщина посвистала, подражая птицам, и поняла, что Мендель исчез вместе с ее тощим мужем. Возможно, они никогда и не существовали. Оставался ребенок на верхнем этаже, но он ничем не мог облегчить ее одиночество. Никогда не была она с Менделем, никогда не была с ним знакома, и никогда не видела его крепкое, мускулистое тело; никогда не знала его неотступной мужской воли, его заразительного смеха, его беззаботного слияния с полным счастьем. Капли крови из царапины на лбу медленно скользили по носу.
Заплакал ребенок, и пришлось подняться. Старик курил, сидя на камне, так спокойно, так неподвижно, что казался частью своего каменного сиденья. Двое других были скрыты в глубине колодца. Наверху она успокоила ребенка и заметила на полу смятый костюм мужа. Она порылась в карманах, увидела бумаги, исписанные цифрами, монеты, какой-то документ. И наконец письмо.
Написанное женским почерком, очень красивым и четким, безличным, оно не занимало и двух страниц, подпись была непонятна: Масам. Но смысл письма, сочетание глупостей, клятв, фраз, свидетельствующих об уме и таланте, был вполне ясен. «Должно быть, совсем юная, — подумала женщина без досады и зависти, — так писала когда-то я, писала ему». Фотографий она не нашла.