Мария
Шрифт:
Высокий стройный мулат вышел к нам, пробравшись между тюков табака, наваленных вдоль скатов палатки, там, где они не доходили до земли. Это и оказался старший погонщик Хусто. На нем была парусиновая рубаха, притязающая на сходство с короткой курткой, и широкие штаны, голова покрыта стянутым на затылке платком.
– Привет, ньор Лоренсо, – сказал он, узнав хозяина. – А это уж не сеньорито ли Эфраин?
Мы ответили на приветствие, Лоренсо – дружеским ударом по плечу и каким-то острым словцом, я, несмотря на усталость, как мог любезнее.
–
– Это твои мулы устали, – отвечал Лоренсо, – ползают, как муравьи.
– Сами увидите, нисколечко. А что это вы тут делаете в такой поздний час?
– Едем своей дорогой, пока ты храпишь. Хватит болтать, вели-ка раздуть угли, будем шоколад варить.
Вслед за Хусто, который принялся раздувать огонь, проснулись и другие погонщики. Хусто зажег огарок свечи и, пристроив его в дупле дерева, расстелил для меня на земле большую чистую шкуру.
– А вы куда сейчас направляетесь? – спросил он у Лоренсо, который вытаскивал из сумы наши припасы в добавление к шоколаду.
– В Санта-Ану, – отвечал тот. – Как мулицы? Сын Гарсии сказал мне в Хунтасе, что Росилъя у тебя притомилась.
– Она единственная бездельница, но ничего, кое-как доплелась.
– Не наваливай на них слишком тяжелый груз.
– Ну, на это у меня смекалки хватит! А как бодро шли сначала, окаянные. Правда, Мансанилья вздумала дурить в Санта-Росе, – поглядишь, такая тощая, а хитрее всех. Но и та пошла как следует: от Платанареса веду ее с вьюками.
Появился котелок с кипящим шоколадом, и погонщики наперебой стали предлагать нам. тыквенные чашки, отвязывая их от поясных ремней.
– Черт возьми! – воскликнул Хусто, глядя, с каким удовольствием я глотаю этот по-простецки сваренный и поданный, но подоспевший в самое нужное время шоколад. – Кто бы узнал сеньорито Эфраина! Совсем загнал ньора Лоренсо, да?
В обмен на кипяток мы поднесли Хусто и его ребятам отменный бренди и приготовились в путь.
– Уже одиннадцать, – сказал погонщик, подняв глаза на луну, заливающую белым светом величавые хребты Чанкос и Битако.
Я взглянул на часы, в самом деле было ровно одиннадцать. Мы распрощались с погонщиками, но едва мы отъехали на полкуадры от палатки, как Хусто окликнул Лоренсо: тот задержался и нагнал меня через несколько минут.
Глава LX
День угасал, когда я обогнул последнюю горную цепь
На следующий день в четыре часа мы достигли вершины Крусеса. Я спешился, чтобы ступить ногой на эту землю: здесь, себе на беду, я сказал прости родному краю. Снова лежала передо мной долина Кауки, столь же прекрасная, сколь несчастен был я… Часто снилось мне, что я вижу ее с вершины этой горы, и теперь, когда она явилась мне во всем своем великолепии, я долго озирался вокруг, сомневаясь, не сновидение ли это. Сердце мое стучало, словно предчувствуя, что скоро прижмется к нему головка Марии, в шуме ветра мне чудились отзвуки ее голоса. Взгляд мой был прикован к залитым светом холмам у подножья далекой горной цепи, где белел родительский дом.
Лоренсо подошел ко мне, ведя в поводу великолепного белого коня, которого он взял в Токота, чтобы а.проделал на нем последние три лиги пути.
– Смотри, – сказал я, когда он принялся седлать коня, и рука моя указала на белую точку, от которой я не мог оторвать глаз. – Завтра в это время мы будем уже там.
– А зачем нам туда? – возразил он.
– Как зачем?
– Вся семья в Кали.
– Ты ничего не говорил об этом. Почему они там?
– Ночью Хусто сказал мне, что сеньорите стало хуже.
Лоренсо говорил не глядя на меня, он был заметно взволнован.
Весь дрожа, я вскочил в седло, и горячий конь стремглав помчался вниз по каменистой тропе.
День угасал, когда я обогнул последнюю горную цепь. Яростный западный ветер свистел среди утесов и тростниковых зарослей, развевая длинную гриву лошади. Слева от меня уже не белел на темных склонах горы исчезнувший за линией горизонта родной дом. Справа – очень далеко, под синим небом – вырисовывалась скалистая громада Уилы, окутанная легким туманом.
«Тот, кто сотворил всю эту красоту, – думал я, – не может убить самое совершенное свое творение, которое сам же повелел мне возлюбить превыше всего». И снова я подавлял душившие меня рыдания.
Уже осталась далеко позади чистая, приветливая лощина среди скал, столь же прекрасная, как бегущая по ней река и мои детские воспоминания.
Город тихо засыпал на своем мягком зеленом ложе; над ним, словно стая огромных птиц, парящих над землей в поисках гнезда, колыхались залитые лунным светом кроны пальм.
Пришлось собрать все остатки мужества, чтобы заставить себя постучаться в ворота дома. Слуга открыл. Спешившись, я бросил ему поводья и стремительно пробежал через прихожую и коридор в гостиную. Там было темно. Но едва я сделал несколько шагов, как услышал крик, и кто-то бросился мне на шею.
– Мария! Моя Мария! – воскликнул я, прижимая к сердцу склонившуюся под моими поцелуями голову.
– Ах, нет! Боже мой, нет! – рыдая, проговорила Эмма и, оторвавшись от меня, упала на диван. То была она, а не Мария. На ней было черное платье, луна осветила ее мертвенно-бледное, залитое слезами лицо.
Распахнулась дверь маминой комнаты. Осыпая меня поцелуями, лепеча какие-то бессвязные слова, мама обняла меня и усадила на диван рядом с неподвижной, безмолвной Эммой.
– Где она? Где же она? – закричал я, вскочив на ноги.
– Сынок, дорогой мой! – проговорила мама с невыразимой нежностью и снова прижала меня к груди. – Она на небе!
Холодное лезвие кинжала пронзило мой мозг, в глазах потемнело, дыхание прервалось. Это ранила меня смерть… Жестокая, безжалостная! Почему не добила она меня до конца!..