Маркиз де Сад
Шрифт:
Бюрократические фантазии оказались гораздо более изощренными, чем эротические фантазии гражданина Сада. Из списков эми фантов Донасьена Альфонса Франсуа не вычеркнули, но в начале 1799 года секвестр с его земель был снят, хотя и с рядом ограничений, самым нежелательным из которых для де Сада был запрет на их продажу — так как после поездки в Прованс он принял решение избавиться от всей своей недвижимости. Прованс он посетил летом 1797 года вместе с Констанс — впервые за последние девятнадцать лет — и быстро понял, что стал там совсем чужим. Оставив Констанс в доме Гофриди, де Сад объехал свои прежние владения и не узнал ни людей, ни атмосферы, прежде там царившей. Побывал ли он в уже принадлежавшем Роверу Ла-Косте? Большинство биографов дают отрицательный ответ: живя днем сегодняшним, де Сад не любил бередить воспоминания. К тому же при продаже Ла-Коста он смошенничал, о чем ему также вряд ли хотелось вспоминать. Полностью секвестр с земель де Сада был снят только
1797 год стал для де Сада в своем роде знаменательным. Сторонники монархии повсюду поднимали головы, в стране назревал роялистский мятеж, но его предупредила оппозиция внутри самой Директории: в сентябре произошел переворот, в результате которого обновленный состав директоров и обоих Советов заметно полевел. Большинство арестованных депутатов были сосланы в Гвиану, и среди них новый владелец Ла-Коста. Ровер умер в Гвиане, так и не успев побывать в приобретенном им замке. Чтобы предотвратить монархическую угрозу, новое правительство ужесточило законодательство против эмигрантов и, в частности, издало закон, обязывавший каждого, чье имя занесено в эмигрантский список, немедленно покинуть Францию; в противном случае эмигранту грозила тюрьма и трибунал. Де Сад снова попал в число счастливчиков: благодаря демаршам Констанс он получил вид на жительство и свидетельство о благонадежности. Для того чтобы гражданин де Сад не оказался вне закона, в канцелярию министерства было представлено досье, содержавшее, по свидетельству М. Левера, пятьсот письменных подтверждений его непрерывного проживания в Париже. Немалую роль в составлении этого досье сыграли приобретенные Донасьеном Альфонсом Франсуа еще в Сомане навыки обращения с архивами и привычка тщательно сохранять и классифицировать каждый исписанный листок бумаги. Де Сад окончательно распрощался с иллюзорными надеждами вернуться в Прованс. И наконец, в этом году вышел «труд жизни» маркиза де Сада — «Новая Жюстина, или Несчастья добродетели, с приложением Истории Жюльетты, ее сестры», три тысячи семьсот страниц, десять томов описаний самого безудержного разврата, иллюстрированного сто одной непристойной гравюрой. Маркиз де Сад наконец-то отыгрался за утрату «Ста двадцати дней Содома»!
Издание «Новой Жюстины» и «Жюльетты» стало крупным финансовым и организационным предприятием издателя Николя Массе, увидевшего в нем не только немалую прибыль. Относительно даты выхода существуют сомнения, ибо, хотя цензурный контроль, который введет Бонапарт, еще не наступил, новый роман де Сада жестокостью и «прозрачностью» языка превосходил сочинения современников, чьи книги успешно расходились в галереях Пале-Рояля вместе с томиками «Новой Жюстины» и «Жюльетты»: в обществе финансистов и спекулянтов нравы царили более чем вольные, роскошь выставлялась напоказ, порнография пользовалась спросом.
Уличная политическая жизнь граждан сходила на нет, читатель от газеты и листовки возвращался к толстому фолианту. Большой успех имел английский готический роман с его тайнами и ужасами; французы с удовольствием переводили сочинения Бекфорда, Уолпола, Радклиф и Льюиса и сами старались не отстать от англичан: изданный в 1798 году роман Ж.-А. Реверони Сен-Сира «Паулиска, или Современная порочность», в котором представлены все атрибуты готического романа, приправленные — как указывает название — изрядной долей порочности, выдержал более десятка изданий.
Де Сад не обошел вниманием сей жанр и посвятил ему несколько похвальных строк в своих «Размышлениях о романе»: «Возможно, нам следовало бы рассмотреть здесь и те новые романы, что напичканы чародейством и фантасмагориями, единственно вменяемые в заслугу их авторам; вереницу романов сих возглавляет «Монах», чье содержание во всех отношениях превосходит непредсказуемый полет блистательного воображения Радклиф; однако в этом случае сочинение наше было бы слишком пространным. Поэтому условимся, что жанр сей, явившийся неизбежным результатом революционных потрясений, затронувших всю Европу, без сомнения, несмотря на разногласия во мнениях, обладает определенными заслугами. Для того, кто познал все несчастья, обрушенные злодеями на головы людские, роман стало писать столь же трудно, сколь скучно стало его читать, ибо не осталось более никого, кто бы за четыре-пять лет не испытал столько злоключений, сколько самый знаменитый в истории литературы автор романов не смог бы описать за целый век. Таким образом, чтобы придумать вызывающий интерес заголовок, следовало призвать на помощь ад, а затем в краю химер отыскать сюжет, известный всем только понаслышке, положив в основу его историю людей, живших в этот железный век. Но сколь неудобоваримой была такая манера письма! Автор «Монаха», равно как и Радклиф, не избежали неудобств сих; поэтому из двух имеющихся возможностей приходится выбирать одну: или развивать линию чародейства, но тогда читатель утратит к вам интерес, или же ни при каких обстоятельствах не приподнимать завесу тайны, но тогда вы рискуете написать ужасную несуразицу».
Ни чародейства, ни таинственности в романах де Сада не было. И все же
Жюстина действительно напоминала трепетную героиню готического романа: «большие голубые глаза, сверкающие одухотворенностью и нежными чувствами, светлая кожа, нежный и гибкий стан, чарующий голос, зубы цвета слоновой кости, удивительные белокурые волосы» и, как добавлял автор в «Новой Жюстине», полное сходство с «прелестными девственницами Рафаэля». Но мрачные подвалы, где развратники измывались над добродетельной Жюстиной, и темные леса, где ее бросали после всех мучений и зверств, не внушали страха неизвестного, не пробуждали ужаса перед темным пространством, как это было свойственно готическому роману. Формально используя атрибуты жанра, де Сад, как истинный сын Просвещения, высвечивал все, что происходило в «пристанищах мрака», светом своей рациональной философии, не оставляя ни единого темного уголка. «В сверхъестественые явления я не верю», — мог сказать он вместе с либертенкой Дельбен. Леса, горы, дворцы, замки — всего лишь заборы, оберегающие героев от непрошеных вторжений. И авторский взгляд, подобно телекамере, фиксировал все, что происходит внутри, не скрывая ничего, вплоть до самых мельчайших подробностей, а потом рассказывал об этом устами своих либертенов, которые, как подобает истинным философам, могли «относиться несерьезно к чему угодно, только не к истине». Постижение истины требовало порядка, разумного расхода энергии и тщательного анализа: «Позвольте мне упорядочить ваши удовольствия: здесь нужна спокойная, уверенная рука», — командовал распорядитель оргии, после которой либертены собирались вместе и «подогревали воображение друг друга рассказами о своих отвратительных поступках».
Если «Новая Жюстина» во многом явилась обширным повторением пройденного, то «Жюльетта, или Преуспеяния порока» стала непосредственным порождением революции. Как утверждает Ж.-Ж. Повер, если бы де Сад преуспел как драматический автор, он бы никогда не написал «Жюльет-ту». Но и революционный театр, и театр времен Директории отверг Сада-драматурга, и он создал «Жюльетту», неповторимый памятник садической философии, подробное исследование порока, подобное тому, какое де Сад предпринял в утерянных «Ста двадцати днях Содома». В отличие от «Жюстины», где непоколебимая добродетель героини даже в сценах самых жестоких преступлений напоминала о существовании морали, в отличие от «Философии в будуаре», где автор скорее издевался над добродетелью, в «Преуспеянии порока» де Сад нарисовал утопическое общество преступления, созданное под впечатлением кровавого Террора, развязанного во имя добродетели.
Пока печальная Жюстина страдала, пытаясь после смерти родителей честно устроиться в жизни, Жюльетта радостно устремилась в объятия порока. Через сутенера Дорваля она знакомится с «необыкновенным человеком» по имени Нуарсей, изощренным развратником и философом, способным подводить рациональный фундамент под иррациональные поступки. Нуарсей представляет ее Сен-Фону, вельможе, любимцу короля, который с помощью «писем с печатью» ограбил и истребил двадцать тысяч ни в чем не повинных людей. Ее подругой становится философическая поклонница порока Клервиль, которая совершенствует фантазию Жюльетты в области извлечения наслаждений из преступлений. На секунду поддавшись жалости, Жюльетта лишается расположения всесильного Сен-Фона и в страхе бежит в провинцию, где выходит замуж за господина де Лорсанжа, и у нее рождается дочь. От скуки провинциальной жизни она отравляет мужа и бежит в Италию, где на ниве либертинажа совершает поистине Геракловы подвиги, каждый из которых напоминает гротескный фарс: в Риме служит черную мессу вместе с папой, участвует в оргиях неаполитанского короля Фердинанда и его супруги Каролины, во время прогулки на Везувий вместе с Клервиль из прихоти сбрасывает в вулкан свою подругу-либертенку Олимпию, посещает замок гиганта-людоеда Минского, чьи аппетиты, пороки и жестокости достигают поистине сказочных масштабов.
Минский, «русский, родившийся в маленьком селении на берегу Волги», унаследовал от отца несметные богатства, совершил кругосветное путешествие и убедился, что «распущенность — не что иное, как естественное состояние человека, а ее конкретные формы — продукт окружающей среды, в которую поместила его природа». В его замке Жюльетта и ее спутники сталкиваются с живой мебелью, составленной из специально обученных рабынь, которым на спины ставят блюда с едой, они присутствуют при кормлении зверей очаровательными девушками, вкушают блюда из человеческого мяса, ибо другой пищи их хозяин не принимает.