Марлен Дитрих
Шрифт:
– Увы, те, кто обречен всю жизнь проводить в страхе, остаются глухи к зову собственных сердец, потому что им хочется вести себя так, как мы, но они не смеют.
Я была ошарашена. Жоли совсем не походила на человека, склонного к раздумьям. Но в ней, оказывается, были скрытые глубины. Теперь мне стало ясно, что сразило дядю Вилли: Жоли была полной противоположностью немкам.
– А теперь, – улыбнулась она, показав желтоватые от чая и слегка запачканные помадой зубы, – расскажи мне всё, моя дорогая. Я хочу, чтобы мы подружились.
Жоли обладала всеми чертами, к которым питала отвращение мама, – современная женщина, столь же свободная в речах,
– Я достаточно хорошо играю на скрипке. Мне больше не нужны уроки, – завершила я свою исповедь.
Жоли сидела в молчаливой задумчивости, а потом сказала:
– Может быть, этот новый профессор действительно знаменит, как утверждает твоя мать, и поможет тебе научиться играть еще лучше. – Она посмотрела на меня оценивающе. – Но само собой, это ни к чему не приведет, если у тебя нет желания. Не вижу причин, почему бы не искать свой путь самостоятельно. Среди наших знакомых есть управляющие театрами, которые могут взять тебя на работу. Но… платят сейчас так, что, боюсь, тебе не хватит на то, чтобы куда-нибудь переехать. В театрах все бедны как крысы. Шоу должно продолжаться, как говорится, однако в Берлине на этом сильно экономят.
– Это не важно. Я готова на все.
– Кроме вощения полов, – отозвалась Жоли и снова улыбнулась. – Я тебя не виню. Ты обучена, только…
– Только – что? – нетерпеливо спросила я. – Чего еще мне не хватает?
Она окинула меня взглядом:
– Моя дорогая, я не хочу, чтобы это прозвучало резко.
Я обмерла. Потом, догадавшись, о чем речь, разгладила руками помятую шерстяную юбку и пробурчала:
– Мама забрала у меня всю одежду. Отчитала, что я не должна выставляться напоказ.
– И вместо этого устроила другое представление: одела тебя, как вдовушку. – Жоли поставила чашку на блюдце. – Ты не можешь в таком виде пойти на прослушивание. У меня есть несколько вещей, которые я могу тебе одолжить, – пару пальто, по крайней мере. На чердаке остались платья твоей бабушки, мы перешьем их для тебя. – Она щелкнула пальцами. – Лучшего момента не найти. Allons-y! [39] Посмотрим, что у нас получится.
Глава 3
39
Пошли, за дело! (фр.)
Это стало моим новым секретом.
Я согласилась брать уроки у австрийского профессора, который вполне оправдал свою репутацию ворчуна и придиры, и скрести полы в его доме. По совету Жоли мне нужно было восстановить навыки для прослушивания. А после трех часов практики и двух часов уборки в захламленной профессорской квартире я приходила в дом дяди, где Жоли давала мне примерить новые платья, которые сшила для меня.
То,
– Ты слишком толстая, – сказала Жоли; теперь она не боялась быть резкой. – Чем бы ни кормила тебя мать, ты должна есть меньше. Рубенсовские фигуры хороши для музеев, но не для моды. Это сшито по подходящим для тебя меркам. Ты должна сидеть на диете, пока не будешь в состоянии надеть эти платья.
Удрученная, но полная решимости, обученная Жоли аккуратно пользоваться пинцетом для прореживания моих «бровей-джунглей», как она выражалась, и бережному мытью волос, при котором они становились светлее, потому что «блондинки всегда популярны», я села на диету, едва не доводившую меня до обмороков, пока я пиликала на скрипке, а профессор постукивал своей палкой.
– Нет, нет! – восклицал он, нетерпимый, как всякое веймарское ископаемое. – Вы собираетесь играть на скрипке или разделывать мясо? Вы держите смычок как тесак. Мягче, мягче. Это продолжение вашей руки, а не орудие мясника.
Мои навыки были отточены австрийцем – не так сильно, как мне хотелось бы, но я стала играть лучше, чем раньше. А Жоли тем временем занималась моей внешностью. Я умерщвляла плоть, пока не настал тот день, когда я наконец влезла в новую одежду.
– Ты выглядишь как-то иначе, – проворчала мама за ужином. – Ты что-то сделала с волосами?
– Подстриглась покороче, – сказала я, – для скрипки. Чтобы они… не лезли мне в глаза.
Говоря это, я опустила лицо, чтобы она не решила провести инспекцию моих заметно похудевших щек и истончившихся бровей. До этого не дошло. Мать была слишком утомлена работой. Она ложилась спать, как жена фермера, с заходом солнца, оставляя нас с Лизель мыть посуду и убираться на кухне перед отходом ко сну.
Моя сестра не была столь близорукой.
– Ты ходила к этой женщине? – произнесла она так неожиданно, что я чуть не выронила из рук тарелку, которую вытирала. – К гостье дяди Вилли. Она тебя научила всякому. Ты ешь, как птичка, и брови у тебя выщипаны. И ты не только обстригла волосы, но еще и покрасила их.
– К жене. Она – жена дяди Вилли. – Я расправила плечи. – Что, собираешься наябедничать?
– Нет, Лена, – сказала Лизель, убирая посуду в буфет; мама любила, чтобы везде был порядок. – Но она обязательно узнает. И тогда…
– Я уйду. Я подыскиваю работу в оркестре и, как только смогу, сниму себе комнату.
Лизель посмотрела на меня скептически:
– На жалованье музыканта?
Она была права. Жоли предупреждала меня. На самом деле она предлагала переехать жить к ним с дядей Вилли, но, хоть я и попала под ее влияние, зайти настолько далеко не могла. Если я брошу свой дом и поселюсь у них, мать отречется от меня. Достаточно того, что мне удавалось обманывать ее. Она бы пришла в ярость, если бы узнала, что я ходила на прослушивания в кварталы, расположенные за роскошным бульваром Курфюрстендамм, неподалеку от Беренштрассе, где деревья, унизанные лампочками, и элегантные фасады универсальных магазинов уступали место лабиринту улочек с кричаще безвкусными театрами, кинозалами и освещенными неоновым светом кафе, а также с вульгарными кабаре, мюзик-холлами и прочими заведениями с сомнительной репутацией.