Мародер. Каратель
Шрифт:
…А похуй, — спокойно думает человек, безучастно наблюдая, как по гладкому зеркалу покоя бегут расширяющиеся трещины. Глаза его устремлены на стоящего за дверью. Покой раскалывается, дробится в пыль и исчезает в спрятанной под ним пустоте, и оказывается, что если больше нет покоя, то страх вовсе не возвращается, за покоем — пустота. Она куда крепче покоя, надо же…
Человек успевает удивиться, как это у мужика получается и стоять здесь, и лететь рядом, немного наискось, в виде сверкающей ниточки. Провал. Последнее, что успевает схватить человек, выигравший самый главный бой своей жизни, что он больше
…Блядь, какие еще ниточки, че я гоню, бред у меня, что ли? — сердито думает Ахмет, вычищая скомканной бумагой второй ботинок, нюхает: вроде чисто. Поставив второй берц рядом с уже вычищенным правым, Ахмет обмирает в натянутой позе: …Так, стоп. А когда это я правый почистил?…На полу, в куче выгоревшего пепла, еще шевелится пламя, доедая остатки дерева. Страшно. Вот хоть что говорите, а самое страшное — это потерять себя. В общем, ничего такого уж и неизведанного; иногда, перебрав водяры, Ахмет примерно так же, просыпаясь с разламывающейся головой, не мог восстановить теряющую связность в самый разгар пьянки цепь вчерашних событий. За каждым темным периодом между гаснущими кадрами ему мерещились избитые, изнасилованные, убитые — немного зная себя, он не исключал ничего, и съеживался при каждом звонке до самого вечера, пока не приходила жена и не вливала в него кастрюльку бульона и единственную бутылку пива на сладкое.
Перед мысленным взором плавно скользят неясные обрывки вчерашнего вечера. Пытаясь поймать их и рассмотреть получше, он окончательно топит эти мутные тени, бессильно цапая их жирные увертливые бока и едва не срываясь со скользкого края себя в свою же темную глубину. Ничего. Сначала рука что-то еще задевает, но стоит прикоснуться, и щекочуще близкие воспоминания неуловимо расползаются, словно кусочки мороженного в горячем кофе. С-с-сука, до чего ж омерзительно. Такое чувство, что внутри тебя тяжеленная капля смертельного яда, едва удерживаемая растянутой до предела тоненькой оболочкой; и невольно начинаешь поджимать брюхо, двигаясь как беременная баба.
Ахмет резко встает, замечая, как сильно отсижены ноги. …Как же это я спал-то, а… Ни маяков не наставил, ни ружья под рукой…Проявленное распиздяйство пугает, хоть и есть далекое-далекое, но необъяснимо четкое понимание того, что нынешней ночью если и нужно было бояться, то как раз его самого. Зная заранее, что ничего не найдет, он все же спускается и повторяет маршрут, по которому вчера подымалось Оно. Конечно, ничего нет. Глаз отмечает — за ночь не изменилось ничего. Рассудок, хотя никто его здесь не спрашивал, кричит с места — да, мол; ветра ж не было. Ахмет только ухмыляется; что-то внутри подсказывает — этот мир переставал быть вместе с ним, и вновь возник, как ни в чем ни бывало, вместе с тем, что называется Ахмет.
…Старый Яхья был прав, только что-то больно быстро я поймал мир на этом ощущении… — тут мысли внезапно меняют направление. — …Теперь пора. Теперь все будет правильно…
5
По трупу города снова идет человек, но в его сердце больше нет ни боли, ни страха. Прошлое принято им до конца, и больше не имеет значения — теперь имеют значение только долги. Он смотрит по сторонам, но ему больше не надо ловить признаки опасности — для этого есть куда более простые и безошибочные способы; он просто смотрит на свой город.
Его город убит, быстро и грубо. С пренебрежением, в полном осознании, с наглой уверенностью в том, что отвечать не придется. Даже не убит — усыплен, как ставший «ненужным» кот. Это напрасно — отвечать приходится каждому; рано, поздно — но без вариантов.
…Вы думали, спросить уже некому? Ой зря вы так решили. Вот он я — мне и ответите. И не жопой — не надейтесь, мы в курсах, что вам такая ответка слаще маргарину, а своими сучьими потрохами. Я вас их из параши без рук жрать заставлю…
Спортивный магазин Старт. Тут была самая настоящая пацанячья Мекка, металл, масло, запчасти, папиросный дух входящих с мороза взрослых мужиков, в сорокалитровом баке шуршал мормыш, изредка выталкивая на поверхность черных литых плавунцов. Лодочные моторы в деревянных занозистых рамах, хрупкое стадо плененных великов, на почетном месте — несбыточная, отполированная алчными взглядами «Ява» — еще шестивольтовая, породистая, темно-вишневая, в сияющем хроме. Тут когда-то был торжественно куплен его первый новый мопед. «Карпаты», электронное зажигание, шестьдесят второй движок 252 рубля. На вилке оберточная бумага, перевязанная шпагатом, невозможный запах новой резины — запах исполнившейся мечты, он подхватывал и уносил на грозно ревущие ямаховые небеса. Рыжее мое счастье. Когда не стало Союза, тут до самого Пиздеца жил вкусный запах нового масляного металла, хоть и с едким оттенком китайской барахолки — здесь торговал инструментом Серега, как его… то ли Морозов, то ли Январев — че-то с зимой связано… А сейчас выгоревшие рамы обрамляют хаос провалившегося в магазин второго этажа. На попадание не похоже, скорее всего, просто выгорели перекрытия.
Бывший продуктовый. Помнится, один из первых «комков». Сникерсы-хуикерсы, дурацкие кожаные куртки, по которым тогда все почему-то сходили с ума, Гера его тогда открыл, этот, как его — Фальдер, что-ли… Сын начальничка какого-то, знакомый опер рассказывал лет через десять, как плющил его вместе с папой за украденные бюджетные кредиты. Или не бюджетные, теперь-то какая разница. Интересно, он же тогда свалил на юга, в Сочи — повезло ему, нет ли. Говорили, что турки, зачищая Черноморское побережье, гуманизмов не разводили — набивали народом баржи, и в море. Лаврушники еще на турков тогда знатно отпахали, выслуживались, да только хрен им вышел. Турки-то потом, не будь дураки, их самих разоружили — да на те же баржи. И правильно, не будь шлюхой.
Полдома стоит, полдома как корова языком слизнула. Тут тоже лавочка была какая-то, еще с такой высокой лестницей, а потом вместо лавочки банк. Но это уже после, после. Перед самым Этим Самым. Дальше все — ни одного целого дома, отсюда и до самого института. Холмы руин, сглаженные снегом и утыканые поднявшимся за эти годы кустарником.
…Город, город… Что с тобой сделали-то, а?! Это уже не Тридцатка, это кладбище… Не-е, дорогие товарищи ублюдки, так нельзя.
Ряд выгоревших, провалившихся в себя коробок: бывшая Фрунзе. ДК химзавода. Да, своими руками снес полфасада — раньше даже не задумывался, а сейчас как-то не по себе. Ахмет ловит себя на том, что всячески старается оттянуть момент возвращения в свой Дом.
Дом еще хранит часть накопленного за долгие годы тепла, но тут же гаснет, стоит только бывшему хозяину приблизиться. Дом не желает знать бывшего хозяина, отворачивается и молчит — и хотя в этом молчании нет ни зла, ни памяти, Ахмету ясно, что это навсегда.