Мародеры
Шрифт:
Огонь был беглый, явно сполошный. Внезапно на лестнице затопали сапоги. Я испытал смешанное чувство отчаяния и надежды. Ибо от того, кто спускался в подвал, зависело все.
Когда с мерзким скрежетом отодвинули засов и в подвал ворвались двое в вольной одежде с револьверами, я подумал, будто это чекисты. Но вломившиеся, осветив меня керосиновым фонарем, спросили: «Вы Евстратов? Идите с нами и останетесь живы!»
Когда поднялись из подвала на первый этаж бывшей управы, то первое, что я увидел, был труп красного часового, а несколько дальше у стены лежал в луже крови тот самый веснушчатый красноармеец-вестовой Егорка, который в течение всего дня возил при себе мою планшетку. Снять с него планшетку оказалось делом одной минуты, и так я снова обрел дневник, в котором пишу эти строки…
Перестрелка тем временем отдалилась
Дороги я не запомнил, ибо мы двигались некими узкими тропами и просеками, должно быть, хорошо известными этим людям. Ехали всю ночь, не останавливаясь и ни разу не выезжая на открытое место. Шел дождь, небо было закрыто тучами, ни луны, и каким образом ориентировались мои загадочные спасители, так и осталось дня меня тайной.
Уже на рассвете, мокрые от дождя, на понурых и продрогших лошадях, мы въехали под сень старинного, почти девственного бора, которому скорее приличествовало быть не на юге центральной России, а где-нибудь много севернее.
Это было весьма мрачное урочище, которое располагалось в просторной низине, местами заболоченной и топкой, а кроме того, по многим направлениям рассеченной ручьями и речками. За рекой обнаружилась небольшая полоса — с полверсты шириною — сухой земли, а далее началось топкое и, должно быть, опасное для перехода болото, вдоль кромки которого нам пришлось двигаться не менее двух верст, забирая вправо. Наконец мы подъехали к некоему подобию гати, состоявшей из полусгнивших, ушедших в топь бревен. Разглядеть ее без опытных спутников я бы не сумел.
— Должно быть, давненько эта гать настелена? — спросил я у одного из провожатых, который находился ближе ко мне.
— Давно, — ответил тот лаконично.
— А не провалится? — я постарался задать этот вопрос шутливо.
— Теперь, наверно, может и провалиться, — отвечал спутник, — а раньше, говорят, возы выдерживала.
Рискованный путь по старинной гати продолжался более получаса, причем направление этой дороги отнюдь не было прямым, а постоянно менялось, петляя по болоту между многочисленными озерцами, зарослями камыша, кочками и островками, поросшими густыми кустарниками и корявыми деревцами.
Завершился он как-то незаметно, уже на сухом, нетопком месте. Болотное редколесье закончилось, и мы вновь вошли под своды глухого бора, через который тянулась извилистая тропка-просека, уже зараставшая березками и осинками. Через мох неглубокими канавками проглядывали остатки колеи, некогда продавленные тележными колесами. Должно быть, в древние времена здесь и вправду ездили на возах.
Наконец — пожалуй, уже близко к полудню — проводники привели меня туда, где я нахожусь и сейчас, в избушку, принадлежавшую ранее, как выяснилось, атаману Федору. Сейчас хозяином стал его младший брат Трофим. Сюда, в лес, они навезли немало припасов еще до восстания, когда прятались от красной мобилизации. Здесь же были спрятаны пудов двести муки и еще столько же — немолотого зерна. На хуторе братья держали восемь лошадей, пять коров, десяток свиней и иную живность. Сюда после разгрома повстанцев собралось двенадцать человек из отряда Федора.
О судьбе самого Федора мне удалось узнать немного, но уверяют, что он был убит в бою под Марьяновом. Двое уверяли при этом, что его срезали из «максима», а трое — будто его застрелил из «маузера» Орел. Кому верить — не знаю. Однако безусловно одно: Федор убит 25 августа, а 28-го его тайно похоронили на погосте в Марьянове. В течение последующих дней сюда, на хутор, пробрались жена, две дочери и малолетний сын Федора, а мать и отец остались и, по слухам, расстреляны бандой Орла. Учитывая, как сам Федор обошелся с семьей Орла при налете на Кудрино, ясно, что никому из родичей атамана не приходилось рассчитывать на снисхождение. Узнав от меня, что Орел перешел на сторону красных, мужики сильно обеспокоились и рассуждали, что надобно молить Бога, дабы красные отправили Орла на внешний фронт, а не оставили его палачествовать в губернии, ибо он вырежет все Марьяново до последнего человека по одной лишь причине, что там жили земляки
Да уж, точно говорят: соскреби с русского тонкий слой цивилизации — и увидишь дикого татарина! Куда там! Кавказские горцы куда благороднее в мести, чем наши христолюбивые мужички. Там хоть и придерживаются обычая кровной мести, но не убивают женщин и детей, щадят стариков. На Руси же, если уж сорвались с цепи, то ни в чем удержу не знают. Господи Всеблагий, что же ты допустил на земле Русской такое беснование?!
Размышляя об этом, я впервые подумал о том, что наша гражданская война есть наказание Господне за греховность помыслов и поступков, которые двигали всеми нами как народом последние годы. В сущности, все классы жили греховно и помышляли о низменном. Государь, допускаю это, был слишком отвлечен семейными делами, а потому не сумел употребить власть и навести должный порядок. К тому же его мистицизм и провиденциализм были использованы гнусным Распутиным, и Бог весть какие важнейшие государственные решения были приняты под влиянием этого сибирского конокрада. Дворянство и чиновничество — статское в большей степени, военное несколько меньше — были поражены меркантилизмом, навязанным промышленно-торговым классом, в сущности, формой мздоимства, которое заставило утратить понятия о чести и благородстве, а в службе заботиться не о благе Отечества, а о карьере, чинах, жалованье и хлебных местах, коие позволяют брать большие подношения. Сами же промышленники и торговцы уже в силу своего рода занятий ни о чем ином и не помышляли, как о собственной прибыли. Даже жертвователи и меценаты, как мне представляется, не были бескорыстны в своих благотворительных деяниях. Во-первых, часть пожертвований, бесспорно, употреблялась как своего рода подкуп для губернаторов и градоначальников, иных властных чинов. Во-вторых, и денежные пожертвования, и иная благотворительность сопровождались публикацией в газетах, шумными собраниями, церковными молебнами и пр. Сие тут же использовалось для поднятия репутации той или иной компании, и акции ее на бирже шли вверх. А что уж говорить о военных заказах! Вот уж где нажились все эти поставщики-подрядчики.
Интеллигенция? В России не было ничего более омерзительного, развратного, проституированного, насквозь антипатриотического и жалкого. Из земского врача, берущего с крестьян поборы маслом и яйцами, из спившихся учителишек, бьющих детей лбами о стену, кто-нибудь в будущем будет лепить героев и подвижников.
Ибо еще одна весьма примечательная черта российского интеллигента — поразительнейшее самовозвеличение и присвоение себе права судить, что есть добро, а что зло, изображать из себя — бесспорных неудачников жизни, не умеющих ни служить, ни наживать капитал — страдальцев, мучеников, героев. Именно из этого сословия выродились всяческие бомбисты и смутьяны, которым поперек горла государственность, порядок и субординация. Ибо при нормальном, спокойном и поступательном движении общества они — никто и ничто. Им же нужна, по крайней мере, Геростратова слава, какой довольствовались всяческие Каляевы или Спиридоновы. Но ежели подвернется удача — тут мы видим Ульянова и Бронштейна.
Низшие классы, по-моему, я уже достаточно охарактеризовал. В безоружном виде они готовы лобызать в gluteus любого правителя, который появится в их местности с более-менее крупным отрядом и пулеметами. Вооружившись и отведав крови, русский мужик становится опаснее дикого зверя. Сделать из него управляемого солдата намного сложнее, чем бандита-партизана. Догадываюсь, что в 1812 году лишь присутствие рядом с мужиками армейских партизан помогло уберечь Россию от повторения пугачевщины. Поэтому если уж в России начался мятеж, то при подавлении его понятие «жестокость» утрачивает свое отрицательное звучание.
И Ермолаев — сам мужик, хоть и городской, отлично это понял.
Заповедь Божья: «Не убий!» в условиях гражданской войны попросту потеряла свое значение. Точнее, сперва нас отучили придерживаться ее на германской, потом как-то само собой мы потеряли жалость к своим. В сущности, нас приучили к мысли, что убийство есть продолжение рода на войне. Ибо если ты не убьешь, то убьют тебя, и на тебе пресечется та ветвь поколений, которая могла бы продолжиться в твоем потомстве. Не знаю, все ли это осознавали, но для меня лично именно это было определяющим при участии в военных действиях. А отнюдь не готовность умереть во имя Отечества. Теперь я понимаю это и не стесняюсь покаяться.