Марш 30-го года
Шрифт:
– Да брось, Колечка, Коленька, осмотри вот пацана новенького, нет ли у него, знаешь, чего такого...
У Кольки Вершнева "кабинет" за штабной палаткой: шкафик со всякой ерундой медицинской, небольшая скамейка, умывальник. Но лечить Кольке некого, и он принужден пробавлять всякой профилактикой: проверяет фрукты, гоняет пацанов за уборкой, придирается к постелям, пытается ограничит купание, а самое важное - мертвый час. Коммунары признают его авторитет, но купание ограничивать и не думают, фрукты лопают немытые, а против мертвого часа уже не возражают. Впрочем, и сам Колька не всегда строго
Утром он подходит к Дидоренко и почти плачет:
– Сколько раз я г-г-говорил, что же мне, ж-ж-жаловаться? Никакого внимания, это ч-ч-черт его з-з-знает...
Мы сидим над морем, и вокруг нас, как полагается, ребята.
– Ну, чего ты? Что случилось?
– Опять немытые г-г-груши раздали, сколько я г-говорил?
– Ах, черт, - улыбается Дидоренко виновато, вскакивает, направляется к штабной палатке. Нам слышно, как он разделывает хозкомиссию:
– Душа с вас вон, я вам сколько раз говорил. Опять Колька ругается. Груши мыть перед раздачей если вам лень, так скажите мне, я помою.
– Да на черта их мыть, - оправдывается голос Кравченко, - що воны з базару, чы як? Яка там зараза? Грушы з саду, якого йому нужно биса, тому Кольке. Понимаешь, ничого робыть - груши мый...
Колька, удовлетворенный, скрывается в своем "кабинете". Но через полчаса в лагере гомерический хохот. Слышу голоса Кравченко, Дорохова, Ефименко, Дидоренко, всей хозкомиссии и самого Вершнева. Его тащат ко мне, а он упирается, покрасневший, как пацан, но не смеяться не может. В руках у него начатая груша.
– Ось дывится: доктор, а груши исть не помывши - прямо з ящыка...
Колька крутит головой и оправдывается:
– Т-т-тебе к-к-какое дело. Я, может, п-п-попробовать хочу: в-в-вредно или не в-в-вредно?
– Наложить на него два наряда, наложить, Антон Семенович.
Я шутя говорю:
– Конечно, два наряда.
– Есть, - салютует Колька недоеденной грушей и вырывается из обьятий хозкомиссии.
Дня через два я вижу Кольку с метлой у клубной палатки.
– Что ты здесь делаешь?
– Два наряда за ним, - серьезно говорит командир Красная.
– Это з-за два наряда с-с-считается?
– спрашивает Колька придирчиво...# 5 2 . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
21. В ХАРЬКОВ
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
все, что поддается стирке, снова воскресла маршрутная комиссия, хлопотала о вагонах для отправки палаток в Харьков, а пароходных билетах.
30 августа на море начались бури, пришлось прекратить купание, в Сочи не заходил не один пароход. 2 сентября мы свернули лагерь и погрузили его в товарные вагоны. Половину вагона отвели для Мтшки и для его провожатого Боярчука. ночевали на открытом воздухе, вспоминали Владикавказ и Военно-Грузинскую. Назавтра был назначен прощальный вечер, а послезавтра выезжать. Сегодня нас чевствовали в доме отдыха ТООГПУ, в котором мы наиболее часто бывали. В доме ТООГПУ собралось много гостей из разных санаториев. Коммунаров встретили особенно приветливо, угощали ужином, Хенкиным, выслушали наш концерт. В заключение принесли огромный торт, похожий на вавилонскую башню и разыграли его "на оборону". Долго прибавляли единоличники по трешнице
– А мы что ж?
Когда я сказал (уже забыл, в каком арифметическом ансамбле) "двести один рубль", коммунары зааплодировали, и никто не решился после нас испытывать счастье. Торт поднесли при звуках туша Леньке Алексюку и уволокли в наш тыл. В тылу мы все задумались:
– Куда же его девать? Делдить на сто пятьдесят частей не годится.
– Отдать оркестру.
– Верно, оркестру.
Волчок, улыбаясь, принял торт, ему только крикнули:
– Алексюка ж не забудьте...
– Не забудем, не бойся.
После вечера принесли торт в лагерь. Музыканты о чем-то совещались, потом вытребовали к себе Левшакова и с прочувственным словом вручили ему торт, а потом схватились за трубы и проиграли туш. Левшаков клянялся и благодарил, говорил, что никогда в жизни не мог ожидать такого большого подарка, что он теперь понимает, какое хорошее влияние оказывает музыка на человеческую душу, что он и в дальнейшем надеется, что ему будут подносить такие торты.
Ребята с блестящими глазами наблюдали за всей этой церемонией. Левшаков кончил, сделал вид, будто он вытирает слезы, и, сгорбившись до самой земли, потащил торт к скамейке. Здесь, вооружившись огромным хлебным ножом, он спросил просто:
– Сколько вас в оркестре? Сорок пять?
– Сорок пять.
– Становись в очередь, да смотри, не забудь, что на каждого из вас приходится по два с половиной коммунара, у которых слюнки текут уже два с половиной часа.
– Что вы, Тимофей Викторович, мы же вам поднесли.
– Знаю я вас, разрезать не умеете сами, и вот...
Музыканты застеснялись, а Левшаков кричит:
– Довольно дурака валять, что же вы думаете: я буду таскать его за собою или слопаю?.. Становись!
Музыканты получили по огромной порции, так что хватило и для корешков, рассыпанных по всем взводам.
На следующий день прощальный вечер. Мы пригласили всех своих сочинских знакомых. В нашей столовой в городском парке мы устроили настоящий пир: закуска, икра, жаркое, мороженое и даже (ох, отвернитесь, кто там из наробраза) по стакану столового вина. персонал столовой восседал за столами, а подавали и хозяйничали коммунары. Были гости из всех санаториев и домов отдыха, были сочинские комсомольцы, а самые дорогие гости - старые большевики с Шелгуновым.
После ужина раздвинули столы и пустились в пляс. Вино хоть и слабое, а развязало ноги пацанам. Нашлись танцоры из гостей и даже из глазеющей публики...
Пора и оканчивать вечер. оркестр грянул гопака. Из нашего круга выскочил Петька Романов и по кавказкому обычаю начал вытанцовывать перед Шелгуновым. Ничего не оставалось делать старику, передал он кому-то свою палочку и вспомнил молодость, пристукнул каблуками и пошел в присядку. А Петька после этого уже в настоящем восторге завертелся перед ним, как бесенок.
В три часа четвертого сентября мы построились против дома ТООГПУ в походном порядке: знамя в чехле, на боках баклажки, в стрю санитары. Провожала нас целая колонна наших друзей.