Марья
Шрифт:
Захар встретил меня приветливо, сообразил на стол и весь вечер рассказывал про свою любовь к Зойке.
Зойка эта была нашей ровесницей, и мой друг со школьных лет был к ней неравнодушен. О чем бы мы с ним ни говорили, разговор всегда склонялся к ней.
Вот и сейчас он стучал кулаком по столу и изливался:
– Обреченный я, что ли?! Всю души извела, гадюка! Я к ней и этим боком, и тем, а она ни в какую. Ей удовольствие, видать, доставляют мои мучения.
– Брось ты, Захар, - уговаривал я.
– Бери пример с Юры Суслова...
– Суслов развратник! Похоти
– Из-за бабы страдать - все равно что...
– Люблю я ее! Ты понимаешь? Люблю-у-у! У меня вот тут, под ребрами, горит все, всю кровь выжигает до помрачения...
И уже к концу застолья, в сильном подпитии, он доказывал, схватив меня за рукав:
– Ты не думай... это еще не галерка... Случается, я бываю счастливым и парю в облаках... Но, Андрей, небо уходит, а я остаюсь... Остаюсь, пришпиленный к земле в качестве дополнения к гербарию... А хочется, чтобы наоборот: я ушел... а небо осталось...
– Метафизика...
– Да ты слушай, мурзилка!.. Мне иногда кажется, что я не живу, а фальшиво играю на контрабасе... Метафизика... У меня душа гниет от прокаженной любви к неосуществимому... Знаешь, главных грех матерей в том, что они обрекают своих детей на жизнь!..
Так проходили все наши встречи. Тогда я не придавал особого значения словам Захара, принимая их за пьяный бред или за импровизацию пошлого актера шапито...
Только за полночь я отправился назад в село. Мои мысли были заняты Зойкой, к которой я тоже питал чувства, сходные с симпатией.
До бабушкиной избы было километра четыре. В августовские ночи на землю спускается особая темень, стирающая различия между слепым и зрячим.
Я шел уже минут двадцать. По моим расчетам, мне оставалось пройти через лесок, выйти к мосту, а там рукой подать.
Неожиданно рядом послышался треск ломающихся веток. Мне было известно, что этим летом медведь забил колхозную корову. Я, конечно же, не корова, но ведь была такая темень, что косолапый мог и ошибиться.
Треск повторился, и ужас, покрывающий ладони инеевым потом, разбудил во мне дремлющие силы. Мои ноги замелькали пропеллером, ветки хлестали меня по щекам, и ветер свистел в ушах...
Остановился я от какой-то бездонной тишины: ни свиста ветра, ни шелеста листьев, ни топота ног. Я, будучи уверенным, что медведь остался далеко позади, сел и принялся прочищать уши. Оглох от страха мелькнуло в голове. Чистка ушей не дала ровно никаких результатов я слышал только полную тишину.
Отдышавшись, пошагал я вперед в поисках хоть какой-нибудь дороги. Вскоре у меня уже не было сомнений, что я подымаюсь в гору; и удивительно это было тем, что никаких возвышенностей поблизости не существовало...
Вершину холма освещал белый туман, и с помощью этого слабого света разглядел я церковь и колокольню рядом, разглядел я надгробные камни и перекошенные могильные кресты. Это было заброшенное кладбище.
Невероятность увиденного состояла в том, что ближайшая церковь находилась в селе Приворот, до которого было порядка двадцати пяти километров. Не мог же я такое расстояние пробежать на одном духу!..
Мне ничего не оставалось делать, как обойти погост.
Вход в церквушку был недоступен из-за лежащего на земле колокола, на бронзовой юбке которого шершавились клерикальные узоры и надписи. Я вспоминал и не мог вспомнить их значения.
И вдруг показалось мне, якобы за спиной моей стоит кто-то. Я обернулся и увидел в десяти шагах от себя незарытую могилу. Приблизившись, разглядел я эпитафию на надгробном камне и, имея некоторые познания в церковнославянском, перевел выбитые на камне слова. Их смысл означал, что в могиле захоронена некая Марья, годы жизни которой: 1773 - 1790.
Ба-а!
– дошло до меня. Да это почти двести лет назад!
Из могильной ямы поднимался туман. Я подошел и заглянул в нее...
И в этот самый миг мне показалось, что сердце выпрыгнуло из моей груди и разорвалось на траве гнилым помидором...
К вечеру жара схлынула. Солнце клонилось к закату, вонзалось в горизонт и медленно погружалось.
Грабли, косы, вилы были сложены возле телеги. Развели костер, и мужики стали сооружать балаганы. Нежные срубленные березки сгибались, связывались прутьями и образовывали скелет балагана.
Стемнело.
Бабы выпустили на волю печальную песню:
Ой ты, до-олюшка моя-а-а
нещасли-ивая-а-а.
Ой ты, го-орюшко мое-о-о,
горе жгу-учее-е.
Я склоню-уся над реко-о-ой
тонкой и-ивою-у-у
Или, мо-ожет, обернусь
легкой тучею-у...
Летит песня черным лебедем. Летит, стонет.
... Разыгра-алась над земле-о-ой
непого-одушка-а-а.
За неми-илого отда-а-ал
меня ба-атюшка-а.
Ой, с неми-илым я живу-у-у
ровно го-од уж ка-а-ак,
А роди-имый мой ушел
во солдатушки-и...
Еще долго летает над лугом этот плач без слез.
После песни молчали, думали каждый о своем. Вскоре стали просить деда Анисима рассказать историю его жизни.
Деду Анисиму было за семьдесят. Жизнь он прожил бобылем и объяснял это одной и той же историей, которую с удовольствием рассказывал и в которую никто не верил. Однако старики в селе утверждали, что первая часть этой истории чистая правда.
– Было это, - начал свой рассказ дед Анисим, - лет пятьдесят назад, может поболе. Проезжала чрез село наше графиня. Звали ея, как и импритрицу тонешнюю, Анна. Да в карете ея ось лопнула. А я тоне кузнецом сельским являлся. Пришел до меня прикащик графиньский и говорит: "Ты, кузнец, кровь из носу, а почини карету. Ежели не сделаешь сие приказание гусударственной важности, ея сиятельство в ба-альшую печаль войдет". "Че ж, - грю, сделаем". Пошел я в кузницу, и к третьим петухам карета была в исправности. Вышла ко мне графиня. Ладная такая! Как вроде наша Марька, только у сиятельства гордость на личике индюшиная. "Как зовут тебя?" - спрашивает. "Анисим, - грю, - ИвАнов сын". НА тебе, Анисим свет Иванович, рупь на водку", - и уехала. На дороге лишь яблоки конские остались...