Масло в огонь
Шрифт:
Кто знает! Оставим ее на наблюдательном посту и присоединимся к тому несчастному, что, покряхтывая, тащит новый улей.
— Они не тяжелые, но мне было бы легче нести мешок под сто кило.
И он пожимает плечами, как бы с грустью смиряясь со своей участью и беря меня в свидетели того, какое мужество требуется ему, чтобы принести эту жертву. Он очень бледен; выпрямившись, он старается возможно более естественным тоном сказать Люка:
— Сейчас самое время перевозить ульи. Матки спят. А весной, когда проснутся они, то и не почувствуют, что уже на новом месте.
Он уходит, возвращается, снова уходит, всякий раз все ниже пригибаясь к земле. Сначала он перенес все ульи с деревянными рамами, которые легче перетаскивать.
— Особых стерв тут нет, но не забывай о щеколде. — Или: — Никогда не окуривай слишком сильно. Я, к примеру, никогда не пользовался мехами. — А ставя последний улей, умильно так говорит: — Когда цветы залиты дождем, побалуй их немножко… Остатки варенья со стенок, соскребыши с кастрюль из-под сиропа — сколько мы всего этого им передавали, а, Селина?
— Копейка в копейку, — сухо отвечает Люка, кидая отцу с высоты своей повозки пачку купюр.
— Копейка в копейку, ах, да, конечно.
Люка тотчас щелкает кнутом. Должно быть, неплохое обтяпал дельце, раз так спешит. Папа сует бумажки в карман, не пересчитав их, и делает три-четыре шага следом за повозкой, за своими пчелами, которых от него увозят. Потом, резко повернувшись на каблуке, с перекошенным лицом бежит в свой кабинет. Жюльена, которая тоже наблюдала всю эту сцену, пересекает улицу в красных домашних туфлях с черными помпонами. Я обнаруживаю ее в большой комнате — она уже заводит мамашу.
— Я-то считала, — говорит мамаша, — что он решил подкормить пчел. А он, идиот, их продал, интересно за сколько. Но все одно — это добрый знак…
— Что это ты так уверена? — возражают ей. — Это, конечно, добрый знак, но ведь ничего пока не произошло. Будь я на твоем месте, я бы устроила скандальчик.
Так они будут толковать до полудня. Но я ничего не слышу — в ушах у меня гудят пчелы. Ни одна строчка из этого курса литературы, который я читаю уже не первую неделю и за который сейчас сажусь, чтобы хоть немного прийти в себя, не удержится у меня в памяти… Его пчелы! Он продал своих пчел! Откажется ли он так же и от дочери? Все меня раздражает — и мудрость его решения, и эта наигранность, театральность. А его слюнтявые рассуждения по поводу ульев — как одно не вяжется с другим! И этот же человек, у которого сердце разрывается от горя, готовый разреветься, как ребенок, лишившийся игрушек, с наслаждением смотрит, как старуху Амелию пожирает пламя. Неужели он вроде этих скотов в форме, которые способны сегодня оплакивать смерть малиновки, а на другой день хладнокровно расстреливать женщин и детей? И неужели я, его дочь, создана по его образу и подобию? Пусть весь мир сгорит в пламени — я могу по этому поводу лишь слегка возмутиться, а вообще-то мне наплевать! Но мысль, что эта черная суконная каска, под которой порой мелькает болезненная улыбка, предназначенная только мне, может исчезнуть, раздирает мне душу — он так же дорог мне, как дорого этому краю изредка появляющееся скупое солнце.
Наконец-то Жюльена уходит. Не знаю, что будет есть сегодня ее муж, — ведь уже полдень. Моя матушка не меньше любит поболтать, но хоть работает без остановки — говорит и что-то делает, — наверное, потому все их шушукания и устраиваются всегда у нас. Все готово — изысканное меню: сельдерей под острым соусом, рагу из белого мяса под белым соусом, лук-порей в сухарях. В последний момент мамаша Колю, обследовав яблоки в своей вазе, выбирает самые круглые — анисовки и грушовки, с которых шкурка срезается за один раз и ложится красивой спиралью, а из яблока легко выбрать семечки и кусочками нарезать его в миску, полную теста на яйце. Масло кипит в латке, и уже по одному запаху все в квартале знают, что мы будем есть пончики.
— Зови отца, — говорит мамаша Колю.
Ну, можно вздохнуть
Я могу не утруждать себя — вот и он, послушный часу или зову желудка. Он входит, массируя руки, потирая шею под воротником куртки; он дергает носом, так как масло, наполняя комнату ароматом, кипит так сильно, что даже воздух стал голубым.
— Садимся за стол, — изрекает мамаша Колю. Обращается она к нему. К нему! Она, конечно, могла это сделать и случайно, к тому же ее слова относятся и ко мне. Во всяком случае, папа делает вид, будто не понял ее. Прежде он так старался ухватиться за любую возможность, чтобы нарушить молчание, воспользоваться любой крохой расположения, а сейчас явно не желает ничего замечать — должно быть, понял весь смысл происходящего: я не раз замечала, что отсутствие логики он восполняет чутьем. Взгляд его пробегает, не задерживаясь, по тарелке, на которую мать выложила любимые им пончики — наиболее поджаристые, с рыжими хрустящими краями. И он отвечает, вернее, бормочет, обращаясь ко мне:
— Ешьте без меня, Селина… Бедные мои пчелки… Отбили у меня весь аппетит. У меня прямо ком стоит, вот тут.
Я вижу, как матушка меняется в лице. Во-первых, попрана ее гордость кухарки, оскорбленной ничуть не меньше какого-нибудь оратора, которого прервали на полуслове, а затем женщина, которая считала себя такой ловкой и вдруг увидела, что ее притворство никого не обманывает. Она мрачнеет, и видно, как на шее пульсирует артерия. Однако ей скоро удается взять себя в руки, и с таким видом, будто отношения их никогда не прекращались, будто речь идет о некоем проекте, который они полюбовно обсудили вместе, она встает перед папой.
— Кстати, ты когда уезжаешь? — спрашивает она.
Но ответ — как я и ожидала — будет дан той, к которой устремлена его душа. Папа словно бы ничего и не слышал. Он наедине со мной в этой комнате. А матушка, ее кастрюли, ее пончики — всего этого не существует.
— Колю! Я с тобой разговариваю! Я тебя спрашиваю: когда ты уезжаешь? Ты что, оглох? — И тотчас, спохватившись, добавляет: — В конце-то концов, Бертран, ты будешь отвечать?
Напрасная уступка, напрасная попытка чего-то добиться. С какой стати он станет отвечать той, которая столько времени уже ему не отвечает? Она говорит с ним? Да неужели она забыла, что он долгие месяцы говорил в пустоту? К тому же он вынужден молчать — стоит ему сказать ей хоть слово, и сердце у него дрогнет, и он отменит свое решение. Он это чувствует и бежит с поля боя.
— Будь готова через полчаса, — тихо шепчет он мне у двери. — Мне надо кое-куда с тобой съездить.
— Ну уж нет! — восклицает моя мать. — Пока ты не уедешь, Селина отсюда ни ногой. Я еще с ума не сошла!
Ей бы следовало заняться последней партией пончиков, которые на глазах чернеют, в то время как тяжелые пары масла наполняют комнату. Но вместо этого она подходит к нему, скрестив на груди руки, и, чеканя слова, говорит:
— Вот что, дорогой мой, отчаливай! Мы тебя удерживать не собираемся. С тех пор, как ты к нам прицепился, мы только этого и ждем, только этого и желаем. Продавай своих пчел, продавай свои бумаги, оставляй все деньги себе, нам можешь не давать ни единого су. Плевать! Избавиться наконец от тебя для нас такое удовольствие, что можно позабыть о всяких там расчетах. Но не пытайся настроить свою дочь против ее матери. Селина уже взрослая, она все поняла, она знает, чего ты стоишь…