Мастер Страшного суда
Шрифт:
— Ругаясь и шумя? Бедняга! Вероятно, он потерял свои жалкие сбережения.
Сказал я это без всякого умысла, ничего при этом не думая, только шутки ради. Но уже в следующий миг догадываюсь, какое тягостное впечатление должна произвести такая шутка. И в самом деле, доктор Горский неодобрительно качает головой, Феликс обдаёт меня гневным взглядом и предостерегающе подносит ко рту руку в белой повязке, а Дина глядит на меня в сильном испуге и удивлении. Наступает неловкая пауза, я чувствую, как краснею от смущения. Но Ойген Бишоф ничего этого не заметил. Он обращается к инженеру.
— Я часто завидовал силе твоего пластического воображения, Сольгруб, —
— Вы ли это говорите, Бишоф, — восклицает доктор Горский почти запальчиво, — вы, начинённый образами и типами? Ведь у вас в голове они нагромождены друг на друга — короли и мятежники, канцлеры, папы, убийцы, мошенники, архангелы, нищие и сам Господь Бог.
— Но никого из них ни разу не видел я перед собою так живо, как Сольгруб своего калеку-инвалида. Мне являлись только их тени. Только туманные призраки, бесцветные и бесформенные, похожие то на одного, то на другого. Если бы я мог, как Сольгруб, описывать пуговицы на мундире, о Боже, каким бы я стал воплотителем типов!
Я понимаю меланхолию, звучащую в его словах. Он состарился, он уже не прежний знаменитый Ойген Бишоф. Ему дают это чувствовать, и он это чувствует сам, он с этим борется и не хочет в этом сознаться себе. Бедняга, какие безнадёжно печальные ждут тебя годы, годы заката!
И вдруг мне припоминается моя беседа с директором. Что, если бы ему кто-нибудь передал это замечание… Если бы я сам… «Вы знаете, милый Ойген, что я с вашим директором в приятельских отношениях? Недавно мы с ним болтали на разные темы, и под конец он мне сказал — вам ведь я могу это передать, не отнесётесь же вы к этому трагически, недавно он сказал мне, разумеется, только в шутку…»
О Боже, что это за мысли! Упаси его Бог узнать об этом. Это был бы конец. Он душевно так слаб, так неуравновешен, от малейшего дуновения ветра может свалиться.
Теперь брат Дины старается его приободрить. Милый мальчик пускает в ход все сценические термины, какие слышал: психологическая детализация, проникновение в дух произведения и так далее. Но Ойген Бишоф качает головой:
— Брось дурака валять, Феликс, — сказал он. — Ты знаешь не хуже меня, чего мне недостаёт. То, что ты говоришь, довольно верно, но не в этом суть. Поверь мне, всему этому можно научиться или же оно является само вместе с задачею, перед которою тебя ставят. Только творческой фантазии научиться нельзя. Либо она есть, либо её нет. Этой фантазии, творящей миры из ничего, вот чего мне не хватает, как и многим другим, как большинству. Да, конечно, я знаю, что ты хочешь сказать, Дина: я проложил себе дорогу, я на кое-что способен, что бы там обо мне ни писали в газетах. Но подозревает ли кто-нибудь из вас, какой я в действительности трезвый и сухой человек? Вот, например, произошла одна история, от которой надо бы потерять покой и сон. Мороз бы должен был пробрать меня по коже, мне следовало бы содрогнуться от жути, а на меня, видит Бог, это действует не больше, чем когда я за завтраком пробегаю хронику несчастных случаев в газете.
— Вы сегодня читали газету? — спросил я.
При этом я имел в виду рабочие беспорядки в Петербурге: Ойген Бишоф очень интересуется социальным вопросом.
— Нет, не читал. Я не мог сегодня утром найти газету. Дина, куда она запропастилась?
Дина бледнеет, краснеет и опять бледнеет… Боже, как мог я не сообразить, что от него прячут газету, где помещена заметка
Но Дина быстро овладела собою и лёгким тоном говорит как о безделице:
— Газета? Кажется, я видела её где-то в саду. Я разыщу её. Но ты начал только что говорить о чем-то интересном, Ойген, рассказывай же дальше.
Рядом со мною стоит брат Дины и шепчет мне еле слышно, почти не разжимая губ:
— Вы намерены продолжать свои эксперименты?
Я совершил оплошность в момент рассеянности, больше ничего… Как же это можно объяснить иначе?
Глава IV
Ойген Бишоф расхаживает по комнате, чем-то он занят и как будто старается выразить словами какую-то мысль. Вдруг он останавливается передо мною и смотрит на меня. Глядит мне прямо в лицо испытующе, с беспокойным и неуверенным выражением глаз, почти недоверчиво. От этого взгляда мне становится как-то жутко, сам не знаю почему.
— Странная история, барон, — говорит он. — Возможно, что вас бросит в дрожь и в жар, если я вам расскажу её. Вы сегодня ночью, пожалуй, не сможете заснуть, вот какая это история. Но вот здесь — и Ойген Бишоф ударил себя по лбу, — здесь у меня сидит какая-то клеточка, которая не даёт себя вывести из состояния покоя. Она реагирует только на мелкие повседневные происшествия, на обыденщину. Но для страха и жути, и отчаяния, и неистового испуга — для всего этого она непригодна. Для этого у меня нет надлежащего органа.
— Расскажите же нам наконец эту историю, Бишоф! — перебил его доктор Горский.
— Не знаю, удастся ли мне объяснить вам, в чем
заключается необыкновенная сторона этого происшествия. Рассказчиком я был всегда плохим, вы это знаете. Быть может, вам это все совсем не покажется таким волнующим…
— К чему долгие предисловия, Ойген, начинай же! — говорит инженер, стряхнув пепел с папиросы.
— Ладно, выслушайте меня и думайте потом, что хотите. История вот какова. Недавно я познакомился с молодым морским офицером. Он получил долгосрочный отпуск для приведения в порядок своих семейных дел. Эти семейные дела, занимавшие его, были особого свойства. Здесь, в городе, жил его младший брат, художник и ученик академии. Художник этот, человек, по-видимому, очень даровитый, — я видел некоторые его работы — «Детскую группу», «Сестру милосердия», «Купающуюся девушку", — этот молодой человек наложил на себя руки. Самоубийство его решительно ничем не было мотивировано. Ни малейшего повода к такому акту отчаяния у него не могло быть. Не было у этого юноши ни долгов, ни других денежных забот, ни несчастной любви, ни болезни — словом, это было в высшей степени загадочное происшествие. И брат его…
— Такие самоубийства случаются чаще, чем принято думать, — заметил доктор Горский. — Полицейские протоколы довольствуются обычно формулой «в мгновенном беспамятстве».
— Да, так говорилось и в этом случае, но семья этим не удовлетворилась. Родителям прежде всего показалось непостижимым, что сын не оставил прощального письма. Даже обычной в таких случаях фразы: «Дорогие родители, простите меня, но я не мог иначе» — даже такой короткой строчки не удалось найти среди бумаг самоубийцы. Да и в прежних его письмах не было ни слова, которое указывало бы на возникшее или развивавшееся намерение покончить с собою. Семья не поверила, поэтому в самоубийство, и старший брат взялся поехать в Вену и выяснить происшедшее.