Мастер
Шрифт:
– Какой я революционер. Я простой человек. Кто может знать про такие вещи? Я больше по плотницкой части.
– Можете запираться, сколько вам будет угодно, – мы знаем правду! – уже орал Грубешов. – Миром правят евреи, мы на себе чувствуем это ярмо. Да я на себе это чувствую – давление этих мыслей еврейских, этот гнет еврейский. Только заикнешься о преступлениях евреев, и тут же тебя заклеймят черносотенцем, ретроградом, обскурантом. Я ни то, ни другое, ни третье. Я русский патриот! Я люблю нашего русского государя!
Яков горестно оглядывал пачку бумаг на столе.
Грубешов их сгреб и запер в ящике стола.
– Если одумаетесь, дадите мне знать через смотрителя. А до той поры будете вонять у себя в карцере.
Прежде чем его отослать, господин прокурор,
Он сидел в тюремной одежде, в темной одиночке, борода спутана, красные глаза, голова горит, и едкий холод ломит ему кости. Снег шипел за окном. Ветер, задувая в разбитое окно, налетал на него хищной птицей, когтил ему руки, голову. Он бегал по камере, видел свое дыхание, колотил себя в грудь, махал руками, бил синие ладони одна о другую, плакал. Он вздыхал, стонал, взывал о помощи к небесам, пока Житняк, нервно прижавшись к глазку, ему не велел умолкнуть. Вечером, когда стражник затопит, мастер сидел у чадящей печи, приоткрыв заслонку, надвинув на уши пальто, и пламя, не грея, играло у него на лице. Только потрескивал и стонал огонь, а вся камера оставалась сырой, черной, влажно-вонючей. И он различал собственный свой гнилой запах в застоялой вони всех тех, кто жил и сгинул в этой гиблой камере.
Мастер часами дрожал в глубокой, неизбывной тоске. Кто бы поверил? Сам царь про него знает. Царь уверен, что он виноват. Царю надо, чтобы его осудили и покарали. Яков представлял себе: они бьются с русским императором. Бьются лицом к лицу, в темноте, бьются, и вот, наконец, Николай себя объявляет ангелом Божиим и поднимается в небеса.
– Фантазии, – бормотал Яков, – очень я ему нужен, и он мне не нужен. Почему они меня не оставят в покое? Что я им сделал такого?
Ох уж это еврейское счастье, просто дурно от него. Смыться из черты оседлости и вмиг угодить в тюрьму! От рождения ходит за ним конь вороной – еврейский кошмар. Это вечное проклятие – быть евреем, что же еще? Его тошнило от их истории, судьбы, кровной вины.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Он ждет.
Снег обернулся дождем.
И ничего.
Только долгая зима кончилась; и нет обвинения.
О перемене погоды он только догадывался. Пришла весна, но она осталась там, снаружи, за решеткой. Он слышал через окно крики ласточек.
Времена года менялись быстрей, чем шло к нему обвинение. Очень уж долго обвинения не было. Он все думал и думал, что должно же оно когда-то прийти, потому так долго его и не было.
Весною пошли проливные дожди. Он слушал, как шелестит дождь; ему нравилось представлять себе всю эту влагу снаружи, но влага в камере была дело другое. Стена, которая выходила во двор, вся взмокла. На цементе, между выступавшими кирпичами, были водяные разводы. С потолка над окном капало, когда уже перестанет дождь. На пол после дождя натекали лужи. Иной раз капало с потолка день за днем. Он ночью не спал и слушал. Вдруг это прекращалось, и он тогда засыпал. А когда снова закапает, снова он просыпался.
Бывало, под гром я спал.
Он стал до того нервный, раздражительный, так угнетен тюрьмой, что боялся за свой рассудок. Сойду с ума – и чего я им тогда на себя наболтаю? Ежедневная тяжелая скука больше всего пугала его. От этой скуки, тоски, он думал, того гляди я рехнусь.
Как-то, от жажды хоть что-то сделать, хоть бы слово прочесть, он вскрыл одну из филактерии, оставленных в камере. Держа за ремешки, колотил коробочку об стену, пока, взметая пыль, она не раскрылась. С изнанки она пахла кожей, старым пергаментом, и еще был странный, человеческий запах. Мастер поднес ее к самому носу и жадно внюхивался. В черной маленькой коробочке было четыре отделения, и в каждом тесно скрученный свиток, в двух – стихи из Исхода, в двух – из Второзакония.
22
Второзаконие, 6:6,8.
А несколько недель спустя Житняк, зайдя в камеру, сунул Якову маленькую русскую книжицу в зеленой бумажной обложке – Новый Завет. От долгого употребления засалились и обтрепались страницы.
– Это старуха моя, – шепнул Житняк. – Дай, говорит, ему, пусть покается. Да и все жалуешься ты, мол, читать тебе нечего. На, бери, только не говори никому, кто дал, не то задницу наломаю. Спросят – объясни, что, видно, на кухне в карман тебе сунули, а ты не заметил, или, может, парашечник подложил.
– Но почему Новый Завет, почему не Ветхий? – спросил Яков.
– От Ветхого не будет тебе никакой пользы, – сказал Житняк. – Устарел он давно, одни бородатые, седые евреи там бегают, только Б-гу надоедают. И блуда полно в твоем Ветхом Завете, какая уж святость? Хочешь истинное Б-жье слово читать, читай евангелия. Старуха моя так и велела тебе передать.
Яков сначала не хотел открывать книгу, он с детства привык бояться Иисуса Христа, как чужака, отступника, таинственного врага евреев. Но книга была рядом, и все глубже делалась его скука, все сильней любопытство. Наконец он открыл книгу и стал читать. Он сидел за столом и пробирался сквозь темноту на странице, но не подолгу, трудно бывало сосредоточиться. Однако судьба Иисуса захватила его, и он прочитал о ней во всех четырех евангелиях. Странный еврей был этот Иисус, без чувства юмора и фанатик, но мастеру нравились эти поучения, и он завороженно читал об исцелении расслабленного, и слепого, о бесноватых, которые падали в огонь и воду. Ему нравились хлебы и рыба, и воскрешение мертвого. С трепетом он читал, как оплевывали Иисуса, били палками; и повесили на кресте, и оставили на кресте в темноте ночи. Он взывал к Б-гу, просил о помощи – все напрасно. Висит человек в темноте, плачет, зовет на помощь, а Б-г за этой горою. Он слышит, да, но он же все на свете слышит. Что может он услышать такого, чего до сих пор не слышал? И умер Христос, и Христа сняли с креста. Мастер утер глаза. А потом он подумал – если такое случилось, и это часть их религии, и они в это верят, как они могут держать меня в тюрьме, зная, что я невиновен? Почему у них жалости нет и они не отпускают меня?
Хотя у него сильно сдала память, он старался заучить наизусть кое-какие стихи из евангелий, из тех, что ему понравились. Так и мозги заняты, и тренируется память. Выучит – и про себя повторяет. Как-то он начал говорить стихи вслух. Житняк, сидя в коридоре на стуле, строгая ножичком прутик, услышал, как мастер произносит Заповеди Блаженства, дослушал все до конца, а потом велел ему заткнуться. Если Яков ночью не мог заснуть или он поспит немного, а потом его что-то разбудит, часть времени он читал у себя в камере, и Кожин громко дышал, прижав ухо к глазку. Как-то ночью стражник, в последнее время хмурый и озабоченный, прогудел из-за двери своим басом: