Мастера детектива. Выпуск 3
Шрифт:
А если он пил, то пил в одиночестве, в своей норе, и правил приличия не нарушал.
В чем же можно было его упрекнуть? Напротив, еще приходилось его жалеть, — сокрушенно вздыхать: «Какая досада! Безусловно, самый одаренный человек в городе!»
Это было истинной правдой, хотя вспоминали об этом лишь в тех редких случаях, когда Лурса соглашался выступить защитником в суде.
Прежде за ним ничего такого не замечали до тех самых пор, когда восемнадцать лет назад перед Рождеством его жена вдруг навсегда покинула дом, оставив на руках мужа двухлетнюю крошку Николь.
— Нельзя так раскисать, дорогой мой. Нельзя же в самом деле жить вне общества, как больное животное!
Но оказалось — можно, раз он прожил так целых восемнадцать лет. Целых восемнадцать лет, в течение которых он не испытывал нужды в человеческом обществе; ему не требовались ни друзья, ни любовницы, ни даже слуги, так как Фина, которую он нанял, не занималась ничем, кроме Николь.
А он ею не занимался. Он просто не замечал дочь, и не замечал с умыслом. Не то чтобы он ее ненавидел, ведь не может в самом деле девочка отвечать за чужие грехи, но, сопоставив кое–какие факты, Лурса даже стал подозревать, что Николь не его дочь, а дочь помощника тогдашнего префекта.
Эта драма без драмы взбудоражила все умы. Главным образом потому, что произошло все это совершенно неожиданно, потому, что бегству жены Лурса не предшествовали сплетни, потому, что никто так и не узнал, что было потом.
Звали ее Женевьева. И она принадлежала к одному из десяти лучших семейств города. Была она хорошенькая, хрупкая. Когда она вышла за Лурса, все считали, что это брак по любви.
Ни сплетен в течение трех лет после свадьбы, ни компрометирующих слухов. И вот в один прекрасный день стало известно, что Женевьева укатила, не сказав никому ни слова, с Бернаром, что она уже давно, чуть ли не с первых дней замужества, была его любовницей, иные уверяли даже, что и до замужества тоже.
И с тех пор о беглецах не было ни слуху ни духу. Ничего, совсем ничего! Лишь один–единственный раз родители Женевьевы получили открытку из Египта, а на открытке стояла только ее подпись.
Чувствуя во рту вязкую горечь, он прошел по коридору, добрался до лестницы и увидел с площадки, что на нижней ступеньке сидят какие–то два человека в шляпах. С минуту он глядел на них тяжелым и рассеянным взглядом, который с трудом можно было вынести, взгляд этот появился в последние годы, и в нем ничего нельзя было прочесть, — потом поднялся на третий этаж, откуда доносился шум голосов и шаги.
Комиссар Бине, пятившийся задом, натолкнулся на Лурса, перепугался и завел свои бесконечные «извините». Тут было еще три человека, один из них фотограф с чудовищно огромным аппаратом, и все работали так, как привыкли работать, кто с трубкой, кто с сигаретой в зубах, что–то вымеряли, что–то искали, передвигали мебель в комнате, где был обнаружен труп.
— Прокурор не приехал? — спросил Лурса, поглядев с минуту на эту возню.
— Не думаю, что он вообще приедет: здесь следователь.
— А кто именно?
—
— За что извинить? — довольно миролюбиво осведомился Лурса.
— За… за весь этот беспорядок.
Пожав плечами, Лурса уже вышел прочь. Пора было спуститься в погреб за дневной порцией вина.
Нынче утром дом был холодный, шумный, по нему гуляли непривычные сквозняки, раздавались странные для уха звуки. На каждом шагу он наталкивался на незнакомых людей, спускавшихся или подымавшихся по лестнице. Иногда звонили у входной двери, и кто–нибудь из полицейских шел открывать.
Должно быть, прислуга соседей вместо того, чтобы заниматься своим делом, торчит на пороге или выглядывает в окна. А Лурса тем временем сходил в погреб и, отдуваясь, поднялся наверх с тремя бутылками, равнодушно обходя полицейских.
В ту минуту, когда он проходил мимо большой гостиной, открылась дверь. Оттуда вышла Николь, очень высокая, очень прямая, с наигранно невозмутимым выражением лица, и инстинктивно остановилась, заметив отца. Позади вырисовывался силуэт Дюкупа в новенькой паре, с подвитыми волосами, с крысиной болезненной мордочкой и с иронической улыбкой на губах, которую он усвоил на все случаи жизни, главным образом потому, что считал ее неотразимой.
Одну бутылку Лурса держал в левой руке, две другие — в правой, и хотя Дюкуп уставился на него, он не испытал ни малейшего смущения. Николь тоже посмотрела на эти злосчастные бутылки. Ей, очевидно, хотелось что–то сказать, но она подавила это желание и, тяжело вздохнув, прошла мимо.
— Дорогой мэтр… — начал Дюкуп.
Ему было лет тридцать. Его выдвигали. И всегда будут выдвигать: он делал все для этого необходимое. И женился он на косоглазой, зато вошел через нее в местное высшее общество.
— Поскольку мне сказали, что вы еще спите, я счел своим долгом вас не беспокоить…
Лурса вошел в гостиную и поставил бутылки на стол; стол этот, очевидно, принесли из другой комнаты, потому что раньше его здесь не было. Гостиная была пустая, огромная. Натертый паркет покрывала густая пыль, позолоченные стулья — единственная здесь мебель–стояли вдоль стен, словно сейчас должен начаться бал. Ставни открыли только на одном окне, а на трех других они были заперты, и так как гостиную давно не топили, Дюкуп не решился снять пальто с хлястиком. Секретарь, сидевший над бумагами, поднялся при виде Лурса. И при каждом шаге, даже при слабом дуновении ветерка, позвякивала люстра, огромная люстра с хрустальными подвесками, издававшими мелодическое треньканье.
— По совету господина прокурора, первой мы допросили вашу дочь.
Нет, Лурса решительно не улыбалось сидеть здесь, в этой гостиной, чересчур большой, чересчур холодной и чересчур пустой. Он оглядел комнату; казалось, он ищет укромный уголок, куда можно забиться, а возможно, просто стакан, чтобы выпить вина.
— Пойдемте в мой кабинет! — буркнул он, собрав свои бутылки.
Секретарь не знал, идти ли ему за ними. Дюкуп тоже не мог решить этого вопроса. Поэтому Лурса сам сказал секретарю: