Мать
Шрифт:
Была суббота, и почти все мужчины вернулись в село, но это никак не объясняло, почему горят такие костры, а люди в таком необычном волнении.
— Я знаю почему! — радостно воскликнул Антиоко. — Они ждут нашего возвращения, чтобы отпраздновать чудо Нины Мазии.
— О боже, боже! Как же ты глуп, Антиоко! — вздохнул священник, почти со страхом глядя в сторону села, освещенного огнями.
Стражник ничего не сказал, только сердито дернул за поводок, и собака залаяла. Глухой лай эхом прокатился по долине, и священнику в страхе показалось, будто это
«Что я сделал из них? — пытал он себя. — Уничтожив себя, я уничтожил их. Господи, спаси нас и помилуй!»
И он решил сейчас же, въехав в село, совершить героический поступок: выйти в центр площади и перед всем миром покаяться в своем грехе, раскрыть перед людьми свое ничтожество, открыть свою душу и обнажить несчастное сердце, жалкое, но охваченное огнем великого горя, и огонь этот гораздо сильнее, нежели костры из сухих веток, которые пылают на скале.
Совесть, однако, шептала ему: «Они празднуют свою веру, празднуют бога в тебе. И ты, ничтожество, не имеешь права вставать между ними и богом».
Но какой-то другой голос, из еще более дальней глубины совести, говорил ему: «Нет, дело не в этом. Дело в том, что ты трус. Боишься страданий, боишься и вправду сгореть».
И по мере того как они приближались к селу, к людям, он чувствовал себя, как никогда, растерянным. Что делать? Ему казалось, что эти тени и свет от костров на скале, озаряющий все вокруг, каждый камень, каждый стебель, рождены были его совестью. Но какова же истина — тень или свет?
Он вспомнил, как приехал в село много лет назад. Мать с волнением следовала за ним, как следуют за ребенком, который делает первые шаги.
«И я упал перед ней… И она думает, что подняла меня, но я смертельно ранен. Боже мой, боже мой…»
И вдруг он почувствовал облегчение при мысли, что этот неожиданный праздник отвлекал его от мучений, быть может даже от опасности…
«Приглашу я их к себе домой, и пройдет вечер… Будет уже поздно… Если минет эта ночь, я спасен».
Уже можно было различить наверху, на площади, черные пятна беретов [3]и огни по сторонам церквушки, которые трепетали, словно красные знамена. Колокола не звонили, как в день его приезда, но фисгармония как бы вторила своим печальным звуком колыхавшемуся вокруг свету.
И вдруг над колокольней взвилась серебряная звезда, которая тут же рассыпалась и растворилась во тьме, сопровождаемая выстрелом, прогремевшим на всю долину. Раздался радостный крик, а потом последовали новые вспышки и выстрелы. Стреляли, выражая ликование, как во время торжественного праздника.
— Они с ума посходили все! — воскликнул стражник. И пустился бегом вместе с мрачно лаявшей собакой, словно там наверху вспыхнуло восстание, которое нужно было подавить.
Антиоко же хотелось плакать. Он смотрел на священника, возвышавшегося на лошади, — черный силуэт всадника на ярком фоне огней, и ему казалось, что это святой, возглавляющий процессию.
«Моя матушка сегодня хорошо заработает на всем этом веселье», — между тем подумал он. И вдруг почувствовал себя таким счастливым, что развернул свой плащ, накинул его на плечи, потом взял у священника ящичек, но палку не бросил. Так и вошел в село, подобно одному из волхвов.
Внучка старого охотника окликнула священника с порога своего дома и спросила, что слышно про деда.
— Все в порядке.
— Значит, ему лучше?
— Твой дед уже умер.
Она вскрикнула, и это была единственная звучащая диссонансом нота во всем празднике.
Мальчишки уже помчались навстречу священнику. Они окружили лошадь, словно рой мух, — так с этим эскортом он и поднялся на площадь. А народу было не так уж и много, как представлялось издали: это тени умножали число людей. Появление стражника с собакой внесло некоторый порядок. Мужчины держались у ограды, под деревьями, освещаемыми огнями, некоторые пили возле маленькой остерии, принадлежавшей матери Антиоко. Женщины с уснувшими на руках детьми сидели на ступеньках церкви, окружив Нину Мазию, спокойную, точно сонная кошка.
Стражник с собакой, застывший посреди площади, походил на монумент.
При появлении священника все устремились к нему. Однако лошадь его, которую он незаметно пришпорил, прибавила шагу и направилась к спуску по другую сторону площади, к дому своего хозяина.
А тот был среди пьющих мужчин возле остерии. Он подошел к лошади со стаканом в руке и ухватил ее под уздцы.
— Эй, кляча, ты чего? Я ведь здесь.
Лошадь тут же остановилась и потянулась к нему губами, словно желая выпить его вино. Священник хотел было слезть на землю, но мужчина удержал его, тронув за ногу, подвел лошадь с всадником к остерии и протянул стакан товарищу, державшему бутылку.
Все, мужчины и женщины, окружили их. На золотистом фоне открытой в остерии двери выделялась высокая цыганская фигура матери Антиоко, лицо которой в отсветах костров отливало медью. Она, улыбаясь, глядела на происходящее. Дети, проснувшиеся от шума, слегка испуганные, вертелись на руках у матерей, и от их движений поблескивали коралловые и золотые амулеты, которыми были украшены все женщины, даже самые бедные. И среди этой одноликой колышащейся толпы священник, сидевший высоко на лошади, и в самом деле выглядел пастырем среди своего стада.
Старик с седой бородой, положив ему руку на колено, обратился к толпе.
— Люди, — с волнением в голосе сказал он, — вот он — воистину божий человек.
— Тогда пусть выпьет за наше здоровье и сотворит еще одно чудо — чтоб у нас не переводилось вино, — воскликнул хозяин лошади, протягивая стакан.
Пауло взял его и поднес к губам, но зубы у него стучали, и красноватое в отблесках огней вино показалось ему кровью.
Он снова сидел за столом в своей маленькой столовой, освещенной масляной лампой. Огромная желтая луна всходила по бледному небу над скалой, которая в окошке выглядела горой.