Матрона
Шрифт:
И проснулась.
10
Вся в холодном поту, дрожа от неимоверной усталости, она все же нашла в себе силы и встала. Зажгла лампу, подошла к заветному месту: отпечатки рук ее сына напомнили ей почему-то надпись на кладбищенском памятнике. Она упала на колени, стала целовать их, и ей показалось, что руки отталкивают ее от себя. Они были холодны, и она прижалась к ним губами, лицом, чтобы обогреть их… «Доме, — плакала она навзрыд, — Доме, сынок мой!»
Под колени ей попали, впились в кожу какие-то комья — наверное, с потолка сыплется, надо посмотреть утром, — и она встала, походя стряхнула их и достала из шкафа деревянный сундучок с маленьким висячим замком. Задумалась, но так и не вспомнив, куда положила ключ, попыталась взломать замок, но не смогла. Взялась
«Матрона!
Это письмо отправят, когда меня уже не будет в живых: может быть, завтра, через неделю или через месяц. А, может, и через год. Наверное, не следует делать этого, чтобы не причинять тебе лишней боли, но и оставлять тебя в неведении тоже нельзя: ты будешь ждать меня всю жизнь. А я не хочу этого. Потому и пишу. Как только получишь мое письмо, устрой по мне поминки, как положено, а потом, когда пройдет время траура, выходи замуж. За хорошего человека, конечно. Знай, что если ты будешь счастлива в жизни, то и мне хорошо будет на том свете. А если нет, то я и в стране мертвых еще семь раз умру. Я не успел сделать для тебя ничего хорошего и, если ты и после моей смерти не будешь счастливой, то я и мертвый останусь виноватым.
Я ничего другого не хотел — только жить для вас, для тебя и нашего маленького сына. Я сравнивал себя с Богом — только потому, что вы есть у меня, в моем доме. А что теперь? Получается так, что я обманул ваши ожидания. Я жив, но ничего не могу теперь — лежу, как трухлявое бревно. Целый год уже пролежал — сколько еще осталось? Всей душой я стремлюсь домой — посмотреть бы на вас хоть краем глаза! Но что увидите вы? Ничего прежнего во мне не осталось, калека и калека. И я не хочу, чтобы ты видела меня таким, беспомощным и жалким, не хочу, чтобы глаза, в которых светилась любовь, смотрели на меня только с жалостью. Пусть я останусь в твоей памяти живым человеком, так будет лучше и для тебя и для меня.
Не обижайся, но я и врачам уже сказал: у меня никого нет. Не спрашивай, почему я так поступил. Ответ в этом письме. Может, его и не следовало бы писать, но я заставил бы тебя вечно ждать. Еще раз прошу: когда получишь письмо, устрой поминки и думай о своем счастье. Это мое последнее желание. Только ребенка не оставь без материнской ласки. Отцовской он не знал, так замени ему и отца.
Твой Джерджи».
— Каждый день ждал я смерти, но так и не дождался, — говорил ей Джерджи уже дома. — Через несколько месяцев мне стало лучше. Еле-еле, с трудом начал подниматься, шаг, другой делать на костылях. Врачи сказали: у меня гнил позвоночник, а теперь вроде дело пошло на поправку. Появилась надежда, что выздоровею, и я поборол себя — заторопился домой, к тебе. А письмо не порвал потому, что верил — скоро встану на ноги, тогда и покажу его тебе, вдвоем посмеемся над ангелами смерти. Но не получилось, судьба оказалась сильней меня…
Он говорил, и по высохшим щекам его текли слезы. Плакала и она. Джерджи никогда не был ей так дорог, как теперь. Опустила голову на грудь, застонала в бессильной тоске. А он взял ее лицо в свои костлявые ладони и попытался прижаться губами к ее лбу, но не дотянулся, как ни силился, не смог так высоко поднять голову.
— Знаю, — устав и отпустив ее, заговорил он, — знаю, что ты жалеешь меня. Но я-то именно этого и боялся больше всего. Жалости к инвалиду… Эх, Матрона, Матрона… Ты не знаешь, каково это — предстать перед любимой женщиной немощным калекой.
Нет, она действительно никогда не любила его, как теперь. Потому, наверное, что безошибочным чутьем угадывала — только в ней, в ее любви заключен весь без остатка смысл его жизни. И это понимание, в свою очередь, подпитывало любовь, возвышая ее до значения самой жизни. Матрона даже побаивалась: если он выздоровеет вдруг, сможет ли она сохранить к нему ту же полноту чувства, которое наполняло ее сейчас, когда он полностью зависим от нее, но не в смысле ухода и присмотра, а в другом: она поддерживала в нем горение души, без которого он разом перестанет быть человеком, превратится в израненную, измученную плоть. Она целовала, ласкала его, расстегнула кофточку и гладилась о его лицо обнаженной грудью, и все это не через силу, как можно было подумать, а со всей страстью. А он не понял — решил, что она просто жалеет его, и оттолкнул. Глаза его злобно блеснули в запавших глазницах:
— Плачь по мне, плачь! Падаль я! Кому нужна падаль? Оплакивай меня! Я достоин твоего плача. И не притворяйся, что можешь еще любить меня! — хрипел он прерывающимся голосом. — Что можно во мне любить? Вот эти руки? Эти ноги?! Плачь по мне! Я мертв и меня нужно оплакать. Хотя зачем? Кто я тебе? Кто?!
Откричавшись, он притих.
— Эх, Матрона, Матрона, — заговорил печально. — Не властен я больше над собой. Устал, обозлился. Ты прости меня, не сердись. Хоть я правду сказал. Зачем я тебе нужен? Я никому не нужен. Даже себе. Какая от меня польза? Ухаживаешь за мной, беспокоишься, а зачем? Зачем я живу? Какая разница — умру я сейчас или через год? Чем раньше, тем лучше. И сам избавлюсь от мучений, и тебя избавлю от пустых забот. Я знаю: ты страдаешь, глядя на мои муки. Так почему бы тебе не подсыпать какого-нибудь зелья мне в пищу? Подумай, насколько проще станет твоя жизнь. Скажи, ласково так скажи, что любишь меня, а сама пойди и достань где-нибудь это зелье. Можно достать, если постараешься. А я поверю, что любишь, и буду ждать… Закрой дверь на замок и поезжай в город. Там оно есть, там все есть. А я буду думать, что та, которая так любит меня, принесет мне лекарство, и ожидая исцеления, сам не замечу, как уйду из этого мира. А? И зелья никакого не понадобится. Я буду ждать, ждать, до последнего вздоха буду ждать тебя и не дождусь. Скажи-ка, разве это не красивая смерть? Желанная смерть…
— Джерджи, — упав ему на грудь, рыдала она, — Джерджи! Зачем ты говоришь это? Ты же знаешь — я дрожу над тобой, к дыханию твоему прислушиваюсь. Зачем ты мне все это говоришь? Когда ты спишь и не видишь, что я рядом с тобой, мир пустеет для меня. Я хочу, чтобы ты все время на меня смотрел, и днем и ночью. Я не могу без тебя. Зачем же ты говоришь все это? Хочешь отвернуться, бросить меня? Нет, ты меня не жалеешь…
Он снова взял ее лицо в руки, пристально посмотрел ей в глаза. Долго смотрел, а потом засмеялся вдруг:
— Матрона, Матрона, — теперь он говорил совсем другим тоном, — я убедился, Матрона, я понял, что ты не просто жалеешь, ты любишь меня. А я уже разуверился совсем. Прости, но трудно в моем положении верить в любовь. А теперь я знаю — наши прежние чувства не угасли. Не угасли они, Матрона! Я снова чувствую себя человеком. Я не хочу больше думать о смерти. Я еще поднимусь! Я встану на ноги, Матрона!
Вскоре — через месяц, полтора — случилась эта история с Цупылом.
11
Сквозь голос Джерджи пробился шум дождя.
Дождь стучал в окна, а ей казалось, что кто-то проливает над ее гробом крокодильи слезы. Наглухо закрытый дом — разве не гроб? — а снаружи светлый мир, с которым она рассталась, и ктото притворно оплакивает ее. Когда умер Джерджи, и она плакала так же: из глаз текли ручьи, а сердце билось без боли. Она не радовалась и не печалилась. Устала. Лишь в самой глубине души еще слышались слова Джерджи, и эти слова, наверное, изливались ее слезами.