Матрос Казаркин
Шрифт:
– Пойдем?
– Никуда я не пойду,- Маша уже без шуток, свободно вырвалась от Казаркина и пошла к зеркалу поправить прическу.
– Ну, семейно посидеть, Маша!
– А кто ты мне?
– вдруг закричала Маша.
– Как кто?
– Ну вот кто ты мне? Муж? Или брат? Родственник?
– Ну, а эта самая,- запридуривался Серега.- Любовь-то которая?
– Что ты говоришь?
– иронически сказала Маша, она хотела что-то еще сказать, но не сумела, у нее стали набегать слезы.
Серега собразил, что дело плохо, и растерянно молчал.
– Ну вот что, если к Феде, то к Феде. А ко мне чтобы не приходил и не показывался. Иди к
– Маша-а, ну заткнись ты маленько,- Серега старался говорить понежнее, жалко было смотреть на Машу.- Ну чего ты завелась и пошла, пошла...
– Семейно!
– передразнила Серегу Маша.- Слов бы таких не говорил. Любовь, любовь! В гробу я видела такую любовь! Тебе же дурь согнать! Переспал и пошел!
– Маша!
– отчаянно крикнул Серега, но дверь уже хлопнула, слышно было только стукоток каблуков по лестнице.
– Во, ревнивая баба,- засмеялся Казаркин и упал на спину на подушки.
Казаркину стало очень хорошо, когда он подумал, что вот посидят они с Федей, посоветуются, а потом Федя будет свидетелем и все тому подобное, и наконец-то будет и семья, с Машей.
Всю жизнь Казаркин только и делал, что работал или бичевал в ожидании работы. А тут он лежал в постели, а за него переживала хорошая женщина, а за окном на заливе шторм - это было видно по цвету солнца, нервно и ветрено бившему в окно с залива. Он вылез из постели и прошле-пал босыми ногами к окну. Встал, прижавшись к стеклу лицом, и долго смотрел на буйный в белой пене залив. Залив был покрыт белыми гребешками мелких волн, ветру негде было разгуля-ться. Гребешки шли так плотно друг за другом, что Казаркину представлялось, будто невиданный по величине косяк рыбы зашел в узкую бухту и, стесненный берегами и неглубоким дном, теперь лежит толстым слоем, выставляя белые спины, бурля водой и перемешиваясь каждую минуту: одни рыбы вниз - в толщу и гущу, другие вверх - к ветру и солнцу.
Какое-то счастливое и плавное волнение охватило Казаркина, он разводил руками, улыбался прижатым к стеклу лицом, чувствовал, как колышутся стеклянные листы окна от прямо бьющего в них ветра, чувствовал через стекло каждый порыв, каждое движение этого солнечного упругого ветра с моря.
Он повернулся и оглядел свое временное жилище.
Утренняя неприбранность изумила его своей жизненностью и правдоподобностью: широкая постель - его и ее постель - была раскрыта и смята; на тумбочке, рядом с будильником и зеркалом, лежали различные женские приспособления: железно-резиновые бигуди, раскрытая с маленьким круглым зеркальцем пудреница, флакончики духов и губная помада в золотом столбике, а на стульях, в ногах постели, на смятых и брошенных как попало брюках ласково лежала текучая женская рубашка. Он прошелся по комнате и поймал себя всего, в длинных черных трусах, с худыми волосатыми ногами, с костистой жилистой грудью, на которой орел терзал женщину, с шишковатыми плечами и большими тяжелыми кистями рук, в зеркале. На стене затукало радио. Он подпрыгнул и упал на мягкую постель, высоко вздрыгнул ноги, поболтал ими в воздухе и в изнеможении полежал, расслабленно раскинувшись. Внутренняя
Они с Машей помирились и еще жили весело и несерьезно, пока не настало время уходить в рейс, и Маша пришла провожать. Народ в этом рейсе был новый, они вместе с Федей пришли в новый экипаж, и все вокруг были еще незнакомые. Казаркин соскочил по сходням на пирс к Маше.
– Ну вот, уже уходим. Кэп с похмелья, злой, со Старпомом поругался, волокут друг друга по кочкам. Кажется, попался нам с Федей народ...
– Сережа...
– Че?
– Серега насторожился.
Маша улыбнулась и сморщилась, ей было неловко. Сереге тоже было неловко.
– Да ниче,- передразнила Маша.
– Чего ты так смотришь?
– Да ты прямо рад, что уходишь,- Маша отвернулась, закусила губу и заплакала. До этого она улыбалась, и теперь вдруг заплакала.
– Беспутный мужик ты!
– улыбнулась сквозь слезы Маша.
– А я завсегда такой,- подхватил Серега,- мне хоть как повернись! Не горюй, Маша, и не грусти!
– Ты все собрал?
– А мне собираться - только перепоясаться!
– Может, тебе послать чего, так ты мне напишешь в письме...
Казаркин переминался с ноги на ногу, ему все казалось, что сейчас пароход тронется, ему хотелось, чтобы тронулся скорее пароход.
– Ну вот пошли уже,- торопливо заговорил Серега серьезные слова, которые откладывал до последнего момента.- Не хотел я этого, Маша. За пол-то года много воды утечет. Может, я не нужен тебе буду. Ни то ни се я тебе. Не хочу заставлять ждать. Ждать да догонять хуже нету. Живи свободно, Маша. Если нам на роду написано встретиться, так встретимся. А если честно, так ты мне своя, родная в общем. Но я не к тому, ты не жди меня. Может, кто встретится? Живи свободно...
– Ты мне не объясняй, ты беги, Сережа...- Маша перестала плакать, и глаза ее сосредоточи-лись на чем-то таком тоскливом, и грустном, и одиноком, что если бы Серега не добежал до парохода, и вернулся, и заглянул бы в эти глаза, он бы испугался. Но Серега быстро оказался за спинами моряков, столпившихся у борта. Толпа провожавших стояла на самом краю пирса: жены, матери и дети, а Маша была никто, и она стояла поодаль. Среди всех улыбался один Казаркин, он чувствовал себя уже в море, где всяких таких разговоров нет и все просто. Его спросили малознакомые еще пароходские люди:
– Это твоя, Сережа?
– Да нет. Так. Подружка. Свободные мы с ней,- старался оправдать себя Казаркин.
Странно, что теперь, лежа в палате американского госпиталя, Казаркин вспоминал все так, как будто это все было самым прочным счастьем, и хотелось ему как можно скорее вылечиться и к счастью этому вернуться вновь.
Ощущение гармонии вдруг стало исчезать. Потом в дверях палаты появился Повар, он улыбался, надвигаясь на Казаркина, как новая луна его новой, нереальной, американской жизни. Повар положил на красивый стол возле кровати какой-то большой пакет и сказал, что принес "подарки", и последнее, что понял Казаркин перед тем, как его мозг растворился в красном тумане, что русский этот Повар забыл точное слово для своего пакета. Он забыл слово "гостинцы".