Майор Проскурин. Слово о полку Павлове
Шрифт:
В следующее воскресенье мы снова встретились у ограды.
– Говорил с Кобылинским и Аксютой, – разочарованно начал Павел. – Его Величество отказались от побега, будут “достойно ожидать своей участи по милости Божьей”.
– А дети? Императрица? – возмутился я.
– С ним.
– Глупо, господа! Глупо! – я в отчаянии ударил кулаком по бедру.
– Санитар сообщил, что гарнизон решил расправиться со мной.
– Бежать! Я помогу.
Ночью на лошадях добрались до вокзала. Павел вскочил на ступеньку последнего вагона уходящего поезда, а я поскакал рядом с поводком его лошади в руке, а другой, как корнет, махал фуражкой. Павел, подняв свою фуражку над головой, крикнул:
– Благодарю, штабс-капитан! Даст Бог, свидимся!
Белый дым паровоза окутывал
Письмо Агаты Булыгиной майору Проскурину. Написано в 1936 г. Асунсьон, Парагвай.
Спешу написать ещё одно письмо и выложить на бумагу хотя бы часть душевной боли, ибо жизнь без Павлуши превратилась в невыносимую трагедию и бесконечное одиночество на окраине столь нелюбимого, нищего, как и весь Парагвай, Асунсьона. Нет более вечеров на нашей террасе. Приглашают Тумановы, но у них собирается весёлая и неприятная мне публика. Под председательством самого князя проходят пышные заседания представительства Императорского Дома. Скрипит патефон, каблуки отбивают пьяные танцы, гости надменно стряхивают пепел, пенится шампанское и произносятся патриотические тосты. Их жизнь течёт полноводно и грязно, как река Парагвай, а моя замерла после Павлушиной смерти. Язон Константинович, оказывается, тоже писатель. Публикует в Европе повести и рассказы. Не читала, но думаю, пишет отнюдь недурно, ибо речь у него настоящего русского дворянина, тосты продолжительные, яркие, запоминающиеся. Наша публика восхищённо пересказывает. Жаль, что о Павлуше не вспоминают.
Мы познакомились ещё в детстве. Мои родители дружили с родственниками Булыгиных – семьёй Лембке. Но любовь наша вспыхнула намного позже, в Петербурге, где я часто гостила у брата. Там познакомилась с Вольдочкой Шишко-Богушем, а с ним был Павлуша, высокий, в длинной шинели, с невестой Талей Гедройц. Но я совершенно не обращала на него внимания и в 1918-м вышла замуж за Вольдочку. Вскоре он стал большевиком и мы расстались. Вернулась к маме в предместья Риги, устроилась в контору путешествий, куда меня взяли исключительно благодаря знанию шести языков, а Таля в 1916-м скончалась от туберкулёза. Павлуша переживал и отвергал всех женщин. Но однажды выпросил у моей кузины Жени мою фотографическую карточку на балу в гимназии. Женя увлекалась рязанским фольклором и одолжила костюм на праздник. А в 1926-м я прочитала сборник стихов, чудесных, искренних, посвященный вдовствующей Императрице Марии Федоровне. Спросила у Жени, не наш ли это Павел Булыгин. Захотелось встретиться, но он уже четыре года жил в Эфиопии. Я выпросила адрес и написала. Он ответил открыткой с кратким “спасибо” и попросил книги. Но последующие письма стали насыщенными и чувственными, как его стихи. Однажды написал, что приснился сон, будто ласковая женская рука гладит по голове. Почувствовал безмерное счастье и понял, что не оставит его никогда. Между нами вспыхнула настоящая любовь. Он – в Эфиопии, я – в Риге! Представляете! А мою “рязанскую карточку” хранил до самой кончины. Говорил, что я “очаровательна с толстой косой и тухлыми глазами”.
Встретились в Риге в 1928-м. Я убралась, принесла дрова, расставила книги и
– Солнышко моё, Агатынька.
По длинной лестнице спустились на площадь, сели в такси. Рассматривали друг друга и вдруг стук в окно! Оказалось, сели не в такси.
Павлуша подружился с мамой. На скамейке, вытянув ноги в огромных башмаках, набивал трубку и читал стихи.
Денщик Ряснянского, солдат старых правил, принёс грязную шинель – последний элемент моего революционного маскарада. Объявил, что мой отъезд назначен на завтра в ночь и по-отечески одобрил немытость и щетину. Я завязал вещевой мешок с исподним, сунул в сапожный чехол бутыль самогона, в боковой карман махорку и спички, а во внутренний настоящий полковой бланк с печатью:
Удостоверение
Дано вольноопределяющемуся 449 Харьковского пехотного полка Истомину Станиславу Демидовичу, уволенному в отпуск в Петербург сроком на 21 день по семейным обстоятельствам, что подписью и приложением казённой печати удостоверяется.
По дезертирско-революционной моде я выпустил из-под заячьей шапки ухарский клок волос и пешком через поле с денщиком отправился к станции, мерцавшей рыжеватыми огнями почти за горизонтом. Шли тяжело, снег по пояс, плотный. Вдруг промёрзшая земля уплыла из-под ног и мы влетели в заросли густого камыша. Я едва успел прикрыть лицо, как рукав с рукавицей разрезало пополам, а перед глазами мелькнуло пламя. Перелетел через чьё-то тело и едва не упал в костёр.
– Человек! – воскликнул кто-то надо мной. – Говорю ж, человек летит, а ты – лось сопатый!
– Откель, товарищи? С Луны что ль напрямки в овраг нашенский? – раздался ехидный голос.
– В деревню жрать ходили, – мой денщик первым сообразил кто перед нами. – С хронта лапотимся. На станциях ужо кипятком не разживёси. На хронте страждали и тут без удобствиев!
– Мы тож хронтовыя. Повоявали да кончать надоть. Землицу получим. Большевики сказыват таперича вся наша.
– Ахфицер с хронта не пущал. Так мы ему штык в пузо! Попил кровушки солдатенской. В расход яво! А адъютантика к дереву пригвоздочили. Не хотел, собака, погонов сымать. Так мы яво ентими погонами по мордам! – все семеро загоготали.
– Гляжу, самогон у тебя, товарищ. Угостишь? – ехидно уставился на меня дезертир с помятой бородой и хитрыми глазами.
– Отолью, коль тару подставишь да жратвой поделиси. Зима – не лето, тут – не это!
Из глубины степи раздался протяжный гудок.
– За паровоз не боись, подолгому тутки стоить.
– Не-е, товарищ, побяжим, – возразил мой денщик. – Жинки с ребятёнками почитай три годка ждуть.
Поезд оказался товарняком, наполненным демобилизованными и дезертирами. Повезло, один из вагонов оказался полупустым. Но забравшись внутрь, я понял причину “везения”: дверь наполовину выломана, сквозняк, холоднее, чем в поле. Снова повезло, на сей раз по-настоящему: угол не занят. Поезд дёрнулся, загрохотали сцепления и мы медленно покинули станцию. Вагоны взорвались диким свистом и воплями:
– Крути, Гаврила!
– Наворачивай, едрёна корень!
– Тащи до хаты!
В соседнем вагоне под гармонь заскулил фальшивый фальцет:
Ночка тёмная, Маруся,
Проводи меня, боюся!
Провожала жалко
До вокзала Алка,
Проводила йиво
И забыла кобыла!
Несмотря на какофонию и вонь грязных шинелей, от которой не спасал даже ледяной сквозняк, я тут же уснул. Разбудил хриплый бас:
– Есть офицерьё?
В дверях вагона стоял фонарщик и обвешанный патронными лентами солдат невероятно высокого роста с карабином наперевес.