Мбобо
Шрифт:
Станция метро «Площадь Ногина»
С самого детства я смотрел на свои розовые пятки и выдумывал теории о том, что и негры, должно быть, рождаются светлыми, но солнце мгновенно чернит их, натыкаясь на подкожные клетки, которые поглощают солнечный свет, отражая только темноту. Так проявитель действует на фотобумагу. Ведь и себя изнутри я не чувствовал негром, скорее, хакасом, когда ощущал в своем взгляде еще и мамин взгляд, как бы слитый с моим. И лишь зеркало делало меня тем ненавистным, кого воспринимали окружающие, называвшие Мбобой, обзывающие «Пушкином», окликающие «черным», «шоколадкой» и еще бог весть какими именами.
Именно там, в метро, впервые екнуло мое сердце при виде
Сначала я хотел подойти и просто представиться — хоть Ржевским, хоть Мбобо, хоть Пушкином, но, пока собирался, подъехал поезд, и она неожиданно ловко нырнула в дверь, не дожидаясь выхода пассажиров, так, будто делала это каждый день.
Я бросился к другой двери, но пассажиры уже валили непробиваемым потоком. Когда я наконец оказался в вагоне, сразу увидел, что ее в этом вагоне нет. Пробился к торцевой двери в надежде увидеть ее в соседнем вагоне, но там, заслонив мне окно, целовались парень с девушкой. Оставалось ждать следующей станции.
Никогда поезд не ехал так медленно. А в середине перегона его остановили. Машинист невнятно извинился за задержку, но я какой-то нечеловеческой, зверской интуицией, доставшейся мне то ли от африканских, то ли от сибирских предков, почуял, что все это разыгрывается нарочно против меня, чтобы мое сердце выбивалось из грудной клетки и застревало в горле то ли от гнева, то ли от нетерпения, то ли от какого другого чувства, имени которому я еще не знаю.
Но, в конце концов, заскрипели колеса, и стук их медленно стал догонять стук моего сердца, а когда они почти сравнялись, поезд вынырнул на станцию, отчего мое сердце безнадежно понеслось опять вперед. Я выскочил из своей двери и, как иголка на мелкой стежке, мгновенно юркнул в дверь следующего вагона. Поперек то выходящего, то входящего народа я пробежал весь вагон. Девочки нигде не было, и я судорожно бросился к уже закрывающейся двери, которая тут же врезалась мне в оба бока, так что не я, а крик мой да крик кого-то из вагона: «Макака психованная!» — выкинули меня на платформу.
Платформа была пуста.
Станция метро «Третьяковская»
Платофрма была пуста. Сверкал холодный мрамор пилонов, отражая пустоту, тускло поддакивал им холодный гранитный пол, и вся эта серость скопилась вокруг, чтобы обозначать собой огромную дыру в моем сердце, дыру, уходившую своим горлом куда-то наверх, где исчез последний человек. Бежать ли за ним? Спрашивать ли тех, целующихся? А может быть, я ошибся вагоном, взглядом и упустил что-то? Наверх? Дальше? Обратно? Куда? Станцией назад я, всесильный, покровительствовал той девчонке, я, казалось, опекал ее, я и что теперь я сам, озирающийся беспомощно по сторонам с массивными колоннами тяжести на сердце, сквозь которые пробурили метро и оставили его безлюдным?…
Станция метро «Полянка»
Я искал ее по всем станциям, стоял в то же самое время на «Площади Ногина», где я ее нашел изначально, потом меня тянуло на «Третьяковскую», где я ее потерял. Я выглядывал темноту между этими двумя станциями, вспоминая тот июньский самый долгий день, когда мы пребывали в этой темноте, причем в одном поезде, всего через вагон. Мне казалось, что вдруг да и сверкнет ее отражение в окне, в мраморе, в глазах, но ее не было нигде. А может быть, думал я, мне это все привиделось, мало ли что делает с человеком самый длинный день в году, а особенно с человеком африканской крови, когда солнце подступается ближе всего к тебе, на расстояние косого взгляда, может быть, и был то солнечный удар? Мыслям и поискам моим не было конца, как и сердцу — успокоения.
Тем жарким летом, когда пьяного Ельцина нашли с букетом цветов в загородной канаве, я в первый раз забыл напрочь о маме и перестал относить все происходящее со мной на этом свете и под этой землей на ее тяжелый счет.
Тем летом Глеб водил меня на закрытую премьеру какого-то модного фильма, и фильм этот начинался с того, что стильно одетый мужчина бежит сквозь болотистые заросли к железнодорожной насыпи, а одновременно с его бегом идет издалека люмьеровский поезд: все ближе, и громче, и тревожней. Бежит человек, и на ходу, иссекаясь о камыши, сбрасывает с себя то пиджак, то галстук, то ремень. А в поезде, в купе, ручка, только что выводившая в чьей-то руке послевоенную дату, падает на тетрадь и начинает кататься из стороны в сторону в такт поезду, берущему виражи. Мужчина, иссеченный до крови, раздет уже донага, и у самой насыпи, в подножном болоте начинает измазывать себя с ног до головы черной густой грязью. Несется навстречу поезд, качается из стороны в сторону ручка, а эта черная, как негр, фигура, сладострастно размазывающая грязь по голове, по шее, по спине, вдруг двумя дугами полусогнутых пальцев, будто раздвигая занавес, стирает, а то и сдирает липкую черную грязь с двух век, и глаза его открываются навстречу поезду.
Стоит обнаженный черный человек, обмазанный с головы до ног грязью, и смотрит с поляны на грохочущий над ним поезд, в котором, как в колыбели, качается из стороны в сторону ручка.
Все перепуталось в моих мозгах, этот черный человек и я сам, грязь и слезы, поляна и «Полянка», поезд и поезд, одно только осталось с того лета: ощущение обнаженности и неотвратимости. И ручке, катающейся из стороны в сторону, этого никогда не описать.
Литера восьмая
Станция метро «Менделеевская»
Ах, если б я нашел свою Олесю (почему-то она мне казалась Олесей и никак иначе), я бы повенчался с ней через несколько лет на станции «Менделеевская». Уж больно нравились мне там гирлянды фонарей, вылепленные в виде небывалых химических цепей, как будто свет есть производное этой химии, как будто распутав человеческую ДНК, возможно понять, откуда она, Олеся, мелькнула как тень, как призрак в моей жизни и оставила меня с неразрешимыми метахимическими уравнениями, наподобие: «Кирилл + Олеся =.» Чему бы неизвестному это ни было равно, но имена сопрягались, и в сопряжении двух имен я вел ее мысленно вдоль бесчисленного количества равных, а потому безопасных арок под гирляндами химического света. Из каждой арки медленно выплывали люди, которых я знал и не знал: женщины выходили с одной стороны, мужчины — с другой; в середине зала, чуть впереди нас, они кланялись друг дружке и, грациозно соединив руки, как в средневековом менуэте, поднимали их аркой над нашими головами. Ручеек этих людей не кончался, пока мы шли под гирляндами света, а там, где мы прошли, начинались вихревые пляски, и там, у алтарной глухой стены, упирающейся в массу московской глубинной земли, нас ждала моя покойная мама — Москва.
Станция метро «Цветной бульвар»
Так и жили мы мелочами жизни, не зная, что то был наш звездный русский час, что звезда эта теперь сорвалась и летела по ночному небу, чтобы чиркнуть по атмосфере и сгореть навсегда. А тогда — тогда все пытались стать русскими: и украинец Саша Бутовец, и еврей Дениска Абрамов, и татарка Ната Буслаева, и цыган Ромик Гимранов, да и я сам неизвестно каких африканско-сибирских кровей.
Но уже сидели на площади перед гостиницей «Россия», разбив свой палаточный городок, узбеки Узгена, порезанные кыргызами с окрестных гор, как раньше сидели турки-месхетинцы, выжженные из Ферганы теми самыми узбеками, как сидели армяне Сумгаита, азербайджанцы Шуши, абхазы и грузины, литовцы и латыши.